— Так ты не хочешь мне рассказать?
Наивность, какую я, как мне казалось, увидела на лице Ханса, меня растрогала. Мне захотелось плакать. Потом захотелось его поцеловать. Я не сделала ни того, ни другого. Безусловная тактичность могла занять много места между людьми, так много, что они не смогли бы подойти друг к другу.
— Почему ты просишь рассказать? Ведь вам это ничего не говорит.
— Вам? — Пальцы его почти незаметно сжались.
— Вам, здешним, кто его не знает, вам — людям на Западе.
— Мы здесь в лагере, а не на Западе. — Ханс скрестил на груди руки. — Ты, наверно, уехала с Востока, а я — из тамошней тюрьмы. Но где ты приземлилась? Ты не обратила внимания на то, что мы живем в лагере, окруженном стеной, в городе, окруженном стеной, посреди страны, окруженной стеной. Ты полагаешь, что здесь, внутри стены, и есть золотой Запад, великая свобода? — Слова Ханса звучали горько, без всякой иронии. Чувство иронии было присуще только некоему доктору Роте. Вода вокруг кипятильника давно уже кипела, но Ханс не трогался с места. Что значили утраченная любовь и даже смерть, если их можно было превратить в оружие, в повод оскорбить человека? Ханс отвел от меня взгляд. Я бы с удовольствием его обняла и перед ним извинилась, однако сколь мало нравились мне мои слова, столь же мало, казалось, желал он терпеть мои прикосновения.
— Они хотят прислать мне дочь.
— Дочь?
— Говорят, что это моя дочь.
Я вопрошающе смотрела на Ханса.
— Я ее не знаю. Они называют это "воссоединением семей".
— Силой?
— Девочка выросла у бабушки. У своей бабушки. Видимо, в прошлом году бабушка умерла, и теперь девочка живет в приюте.
— А ее мать?
Ханс пренебрежительно, может быть, даже печально махнул рукой.
— Эта женщина десять лет назад привезла ребенка к своей матери и больше не показывалась.
— Больше не показывалась. — Я покачала головой и попыталась себе представить, что это должно означать.
— Звучит странно, я знаю. Никому не удалось выяснить, что с ней случилось, или где она прячется. Разве у нас такое было возможно?
— Она залегла на дно?
— Официально нет. Конечно, нет. Но ведь сколько народу пропало. Бегство. Тюрьмы. Твой Василий ведь тоже пропал. Похороны — это еще ничего не значит. С той женщиной я был едва знаком. Ведь даже здесь каждый год пропадает несколько человек. Бесследно.
— А как они на тебя вышли?
— Как? Где-то существует договоренность о содержании ребенка. Теперь они называют это признанием отцовства. Здесь, во время процедуры принятия, они спрашивали, есть ли у меня дети. Я не знаю, кто их на это навел. У кого-то же возникла такая идея.
— Может, ее больше не хотели держать в приюте. Это ведь стоит денег.
— Я скорее могу себе представить, что правительства пришли к согласию насчет того, что у ребенка еще есть отец, возможно, она даже сказала: хочу на Запад.
— Так вот просто?
— Теперь ей должно быть четырнадцать. В четырнадцать лет дети имеют право решать, чего они хотят.
— И теперь она приезжает?
— Теперь она приезжает.
В сумраке комнаты мне показалось, что Ханс прищурился, как будто в глаза ему попал песок. Однако слеза, которую, как мне казалось, я видела раньше, и о которой думала, что она пролита из-за меня и его сочувствия ко мне, бесследно исчезла. Он откинулся на спинку кровати, и так мы с ним сидели на этой кровати, каждый со своими мыслями.
— А знаешь, что люди говорят? "Она — шлюха". — Казалось, Ханс смотрел на меня, не мигая.
— Четырнадцатилетняя девочка? Кто это говорит?
— Не про нее, не про девочку. Это говорят про тебя.
— Про меня? Почему?
— Кто знает? — Его это словно бы не интересовало. Он встал и спросил, хочу ли я "нескафе", но я отказалась. Он вытащил вилку из розетки.
— Я думала, ты моложе.
— Это плохо?
— Нет, только странно. — Новость о том, что какая-то мать оставляет своего четырехлетнего ребенка и исчезает, меня взволновало. Чтобы не молчать, я сказала: — Может, она полюбила мужчину на Западе, хотела бежать и была застрелена.
Ханс опять сел рядом со мной. Он молчал. Все возможные мысли об этом, вероятно, уже тысячу раз приходили ему в голову, пока в один прекрасный день он не решил больше об этом не думать, ибо нельзя думать о том, чего не знаешь. На меня навалилась невероятная усталость.
— Когда она приезжает?
— На Рождество. — У него вырвался смешок, больше похожий на фырканье. — Совершенно чужая четырнадцатилетняя девочка. Она, наверно, будет спать здесь, внизу, а я наверху. — Ханс засмеялся, он хохотал, как ненормальный, и вместо того, чтобы при смехе выдыхать воздух, вдыхал его.
— Давай приляжем на минутку, — сказала я, думая только о том, чтобы растянуться на постели.
В такой кровати не хватало места на двоих. Каким худым ни был Ханс, наши руки лежали одна на другой, а одна моя нога все время падала с кровати. Дождь колотил по стеклам. Ханс больше не смеялся. Он лежал со мной рядом и, должно быть, думал о своей дочери. Наверняка он еще никогда в жизни не готовил еду для кого-то другого, не обустраивал дом. Возможно, он и в самом деле ждал. Ждал приезда дочери. Ждал от меня какого-то слова и действия. Непредвиденного события. Я прислушивалась к дождю. Ханс набрал в грудь воздуха. Это прозвучало, как вздох. Его затхлый запах перестал быть запахом несостоявшегося любовника, а стал запахом доброго друга.
— Твои волосы щекочут.
Возможно, инициалы В.Б. не имели отношения к Василию, а обозначали организацию, в которой работал Роте. "Клуб Медведей", тихо сказала я и рассмеялась. Отделение "Веселая Братия". Хансу явно стало неуютно. Он повернулся набок, чтобы выиграть еще немного места.
— "Клуб Медведей" — это ведь такая организация богатых людей?
— Не знаю.
— Да, я вспоминаю, что кто-то мне уже о нем рассказывал. — Ханс оперся на руку и смотрел куда — то мимо меня, словно я была не женщина.
— Мне пора.
— Погоди. — Ханс попытался удержать мою руку, но я встала.
Носки у Ханса были дырявые. В сумерках просвечивали его белые пальцы. Он встал и проводил меня до двери комнаты.
— Еще только половина шестого, а уже кромешная тьма. — Ханс потянулся рукой к выключателю. В электрическом свете он выглядел бледным.
Слова "вызывающий сострадание случай" вдруг зазвучали у меня в ушах совсем по-другому. Я сделала крюк, пошла к прачечной, — хотела посмотреть, на месте ли еще мое белье, которое я стирала утром. Запах выглаженного белья ударил мне в нос. Пахло приятно, почти горелым. У одной из дальних машин стояла фрау Яблоновска. Она напевала какую-то песню и одну за другой укладывала в небольшой кожаный чемодан выглаженные вещи.
— Вы недавно очень спешили, — сказала она, когда я встала с ней рядом.
— Разве вы мне как-то не рассказывали, что работали в химчистке?
— Да, работала, но недолго. Теперь я в ресторане быстрого питания. Если вы меня спросите, то я скажут делать вещи чистыми — лучше. Тебя хоть не понукают. Правда, зарабатываешь меньше. Зато голова свежая.
— Ха. Это как посмотреть, — вмешалась какая — то женщина, стоявшая возле умывальника и обернувшаяся к нам. Волосы у нее были собраны в пучок и затянуты сеткой. — У меня голова всегда свежая. И живот тоже свежий. Было бы лучше, если бы женщинам не приходилось делать такую работу. Да. Сколько времени у нас тут орали до хрипоты, что надо отменить недостойную человека работу. Да, а пока они не могли вдоволь наговориться, мы отрабатывали свою смену.
— Вы позволите? — Рыжеволосая женщина протянула руку у меня перед носом и взяла стиральный порошок.
Открылась дверь, и Ханс перешагнул порог. Увидев меня, он повернулся и исчез.
— Ага, этот старается ничего не упустить, — сказала женщина с пучком, стоявшая возле умывальника, — меня нисколько не удивило, что он — агент "Штази". Он с самого начала показался мне очень странным, — шныряет тут и сует свой нос во все углы. Куда ни глянь — всюду он, как все равно мебель.
Мне кровь ударила в голову, я закашляла и повернулась к стене. Кашель не проходил, грудь у меня сводило судорогой, диафрагма и кожа на реб- pax едва не лопались, все мои внутренние органы, казалось, сорвались со своих мест. Фрау Яблоновска хлопала меня по спине.
— Я недавно к вам заходила, потому что… — Но мой кашель перебил ее, а похлопывание по спине превратилось в поглаживание, она гладила меня по спине.
— Что вы сказали? Сколько времени, как он тут окопался? Два года? — Женщина с пучком подошла к рыжей, которая стояла в углу, держа под краном кусок ткани, странно поблескивавший серебром. — Целых два года, этот паршивый клоп?
Рыжеволосая кивнула.
— Вы слышите, слышите вы это? Ну, хотела бы я знать, сколько это еще продлится.
— Потом поговорим, — с трудом произнесла я, разрываясь от кашля. Чего бы она от меня ни хотела, ей придется подождать со своим объяснением. Я оставила фрау Яблоновску с двумя женщинами и нетвердой походкой пошла к двери. Мне казалось, что я по кусочкам выхаркиваю свои легкие. Разве Ханс не спросил меня, что произошло с отцом моих детей? Конечно, вполне могло быть, что он работал на госбезопасность и был внедрен сюда, чтобы следить за мной и за другими. Поэтому мне казалось, что он меня преследует и пытается разными фокусами, вроде этой своей бутылочной почты, и робким дружелюбием оправдать интерес к моей особе, который на самом деле был интересом к моей деятельности. Ничего удивительного, если он уверял, будто в жизни не слышал о "Клубе Медведей", — разве что какие-то безобидные вещи. В конце концов было возможно, что он работал на пару с "доктором" Роте. Я прошла мимо привратника и спросила его насчет почты. Он вручил мне небольшой подарок и улыбнулся. Его взгляд был таким продолжительным и упорным, что у меня мелькнула мысль, — да ведь он сам мог быть тайным поклонником, который презентовал мне цветы и духи. Однако потом он опять углубился в свои бумаги, делал в них пометки и попивал кофе, в общем, вел себя как привратник, исполняющий свои обязанности, и ничего больше. С трудом могла я себе представить, что Ханс выдумал историю с дочерью. Разве он не рассказывал, что уже много месяцев не покидал лагеря? Разве это признание не могло служить для него алиби, разве оно не доказывало, что он не мог преподнести мне цветы и духи? Я подумала о его холодной руке и вялом рукопожатии, а также о том, как он только что на миг сунул голову в дверь прачечной, чтобы сразу после этого скрыться, словно он чего-то боялся.