Я чищу скребницей подводную часть судна, как чистили бы взрослую лошадь. Я возвращаюсь выпить кофе в каюту из промасленного дерева и устраиваюсь в лоцманском кресле. Я кладу руки на древнее колесо того самого года, года легендарного полета Линдберга, за мной гудит маленькая чугунная печь, мои глаза замечают на столе развернутые карты в коричневых пятнах, скорее всего от кофе. Я снова возвращаюсь к работе.
Иногда я слышу гудок парома. Я бегу посмотреть, что там проходит. Вечер я заканчиваю на «Моргане». Однажды я захотела догнать проходившее судно. Оказалось, что уже слишком поздно. Мне не удалось соскользнуть вниз по лестнице… Я побежала на берег, но корабль уже преодолевал навигационные буи. Я увидела, как он исчез из виду. Я долго махала ему рукой, но только море приветствовало меня. Корабль «Тустумена» отправился в путь и все больше удалялся от меня. Я возвратилась. Стоящие на обочине дороги старые грузовики отбрасывали золотые тени в мягком свете десятичасового солнца.
Как-то утром, когда я сидела наверху мачты, в старой куртке, испачканной краской, которую мне дал Джейсон, я опустила глаза и увидела его — он там, мой великий мореплаватель, он пришел за мной, чтобы увезти в Гонолулу. Он приехал на пароме утром. И Джон мне разрешил идти.
— Давай, малыш, возьми несколько дней… «Пегги» нам сообщил о дожде, тебе больше не потребуется поливать корабль, в любом случае ты не смогла бы его красить в такую погоду.
Мы удаляемся от маленькой судоверфи «Тагура» по гравийной дороге, между склоном кипрея и цветов рубуса, проходим мимо кучи покрытых ржавчиной ящиков, разорванных сеток, остова грузовика, полуразрушенного корабля, заросшего ежевикой. Прекрасная погода, еще очень свежо, в воздухе доминирует сильный запах тины и земли, едва чувствуется запах плесени и ржавчины. Великий мореплаватель красный, я пританцовываю рядом с ним, глаза хищника на моих голых плечах. Он берет меня за руку, останавливается.
Мост бухты Собак, большие бетонные арки выше того пустыря, где мы однажды были в багровой траве и под лазурным небом. Приходим в город и останавливаемся в первом попавшемся баре. Мы пьем пиво и тут же он уходит вырвать в сортир. Он возвращается. Он его снова пробует, но пиво не идет.
— Пойдем, теперь нужно снять комнату.
Мы берем канадского виски и водки в ликеро-водочном магазинчике, покупаем сигареты, сок и мороженое в супермаркете. Мы возвращаемся в «Шеликов», потому что это лучший мотель из имеющихся. Женщины на ресепшене меня пугают уже меньше. В комнате солнце отсвечивает на покрывале. Теперь я хочу есть. Тогда он меня кормит мороженым, а затем поит меня, лежа на мне, его бедра зажали в тиски мою талию. Как птичка-наседка, он кормит меня из ложечки. Мороженое выскальзывает из ложки, когда он наклоняется к моим губам, мороженое капает на мою шею.
— Брр, оно холодное, — говорю я.
Он его ловит языком, сжигая ледяное мороженое теплым дыханием, и это здорово. Я уже вся перепачкана мороженым, и простыни становятся липкими. Он открывает бутылку зубами и выпивает полный стакан, затем целует меня, водка течет между моими губами. Я смеюсь и задыхаюсь.
— Ты — моя, — говорит он.
Мы спим. Часто и совсем недолго. Когда он просыпается, он снова включает телевизор. Затем в его руке появляется сигарета. Он берет бутылку и наливает себе полный стакан. Я зажмуриваю глаза, делая вид, что сплю. Я слышу длинный вздох, когда он пьет. Это значит, что он собирается овладеть мной. Его большое тело отдыхает на моих бедрах, без движения, как на корабле, одном из тех мифических титанов, стоящих в доках. Но я не люблю телевидение. Оно во мне вызывает желание скрыться, как если бы оно поймало меня в ловушку, бежать вдоль набережной до тех пор, пока не задохнешься. Когда я осмеливаюсь, прошу его остановиться.
— Ты понимаешь, все эти люди, эти голоса, кажется, что они с нами в комнате, а я хочу быть только с тобой.
И тогда он его выключает. Потом снова включает. Он не может от него отказаться. Я смотрю в окно. Я думаю о ветре, о кораблях в порту, о птицах, о цветах неба. Я чувствую свое непокорное тело, которое хотело бы побежать. Я немного скучаю, это тоже хорошо. Он приходит и садится напротив меня и вновь дает мне еду. Он купил очень красивые нектарины, которые привезли из Калифорнии, хлеба, цыпленка. Он протягивает мне кусочек цыпленка:
— Этот цыпленок такой нежный, что можно съесть даже кости. Кроме того, он не дорогой…
Сок нектаринов течет по моему подбородку, по моей шее, по моему бледному торсу, по ребрам. Как хорошая мама-кошка он лижет мою кожу и чистит меня. Его шероховатый язык касается моей груди, затрагивая соски. Он меня щекочет. Я смеюсь.
Он мне рассказывает одну историю:
— Когда мы были малышами, я собирался порыбачить на одной реке. Листья деревьев танцевали там золотыми тенями на воде, под ивами она была черная. Мой брат нашел старую байдарку. Мы поплыли. На дне байдарки лежало одеяло, банка консервов, немного покрытая ржавчиной, кофе, кусок хлеба, банка красной фасоли, — вот и все, что мы взяли с собой. Спички. У меня был нож, на рукояти которого я вырезал маленький тотем с головой ворона на конце. Еще я им пользовался, чтобы потрошить форель. Их алая кровь стекала по лезвию, и мой ворон тоже становился красного цвета. Это было красиво. Когда наступал вечер, мы разводили огонь. Мой брат приносил ветки, я же отвечал за готовку форели и огонь. Я был старшим. Наступала ночь. Я показывал брату звезды. Иногда хлопали крыльями совы, взлетая ввысь, — мой брат боялся, — раздавался громкий крик филина, потом — непродолжительные сухие крики, другие, острые и более жалобные. И затем можно было услышать такое печальное, однообразное, печальное пение. Однажды мой брат принес бутылку. Двадцать пять унций старого виски, наподобие самогона, которые позабыл в своем грузовике мой отец. Должно быть, он чересчур напился в тот день, трудно припомнить точно. Мы пили под звездами. Это было чудесно. Потом нас рвало, обоих. Мы чуть не спалили одеяло. А я упал в реку. Было холодно. Мы поклялись в том, что больше не будем притрагиваться к этому дерьму.
Я смеюсь. Он выпрямляется, хмурит брови, мы лежим на постели, простыни перепачканы мороженым.
— Не надо смеяться. Мы придерживались этого правила на протяжении по крайней мере двух лет. Мне было двенадцать лет, брату одиннадцать. Потом все изменилось. Появились разные девчонки, были вечеринки и разные танцульки после баров. И девушки были всегда. Мы ведь хотели быть мужчинами. Ну, река, звезды и так далее.
Я смотрю на небо за стеклом. Я думаю о реке и ее черных водах, о золотых листьях надо мной, которые танцуют.
Приходит вечер. Мы принимаем душ, стоя друг против друга. Он такой большой. Я его мою: мощные руки, щедрое логово темных подмышек, грудь, розоватые соски, скрытые в рыжей шерсти, которые так и хочется целовать. По шерстяной ниточке волос спускаюсь ниже, волосы его редеют на животе, возрождаются в темной впадине бедер, где гнездится странное животное, которое я мою уважительно и даже испытываю какое-то подобие страха: он встает под моими пальцами. Затем я мою его твердые ягодицы, мраморные колонны белых ног, когда я смотрю на его ноги, всегда вспоминаю шерстяной красный ковер — я сдерживаюсь, чтобы не рассмеяться… Мои руки плашмя скользят по его телу, вновь поднимаясь до выпуклых плеч, в которые я тотчас вцепляюсь. Темное углубление затылка между мощны — ми сухожилиями, где крепится его мощная шея, он закрывает глаза от удовольствия. Он улыбается. Я обильно намыливаю его бороду, мои пальцы касаются его тяжелых век, заросшего кустарника бровей, высокого лба. Теперь — его очередь: его широкие руки долго намыливают мою спину, мой маленький твердый торс, мои ноги, он это делает деликатнее. Наконец мои волосы. Шампунь жжет мне глаза под жестокой струей воды. Он меня обнимает и целует — я чувствую вкус мыла. Я смеюсь.
Когда наступает ночь, мы наконец вылезаем из мотеля. Идем не очень далеко, до порта. Мы садимся в тени памятника морякам, погибшим в море. По дороге он купил виски, или водки, или, может, рома. Мне кажется, он купил того самого цыпленка, которого хорошо есть даже с костями. Кофе для кофеварки, которая в комнате. Печенье для меня. Мы смотрим на корабли на рейде. Он говорит мне о чем-то. Я поворачиваюсь к нему, когда его лицо наполовину в тени от каменного моряка. Он протягивает мне спиртное. Я смеюсь. Я поворачиваю голову и долго смотрю на статую: соль и ветер подточили ее черты. Тут я вспоминаю об этой женщине, на пляже Ла-Манша, которая поворачивала к горизонту такую же маску, съеденную морем, ветрами, муками ожидания.
— Ой, Джуд, у него нет больше лица, у того моряка, погибшего в море.
— Да.
— Я видела такой памятник во Франции: женщина ждет своего моряка. Ее лицо также подточено морем и ветром.
У Джуда короткий горький смех.