Что за дела… Берл сглотнул дурацкий комок и решительно направился к выходу из терминала, к машине, на автостоянку. Радоваться надо, а не горевать. Дело сделано, разве не так? Следствие закончено, забудьте… А все-таки привязался он к этому странному парню — вон как заныло! Что верно, то верно — напарник из Кольки оказался классный по всем статьям. Понимал с полувзгляда, с полувздоха. Оттого-то, наверное, и молчать с ним можно было сутками без всякой неловкости. Садясь в машину, Берл усмехнулся: да уж, разговорчивым этого приятеля не назовешь. Он включил радио, крутанул ручку настройки. Радио присвистнуло, крякнуло, помолчало и наконец выдало торжественным глубоким голосом:
«…с тобою; и сохраню тебя везде, куда ты ни пойдешь; и возвращу тебя в землю эту, ибо Я не оставлю тебя, доколе не сделаю того, что Я сказал тебе. И пробудился…»
«Нет уж, — вздохнул Берл и крутанул дальше, на музыку. — Давайте-ка лучше что-нибудь полегче…»
Но музыка не помогала. Его не покидало тяжелое чувство, которое можно было бы назвать чувством утраты, если бы к этому имелись хоть какие-нибудь серьезные основания.
— Что? — спросил сам себя Берл. — Ну что? Ну что ты выдумываешь на пустом месте? Да что с ним станется, с твоим драгоценным Колькой? Вот уж, действительно, парадокс: почти четыре недели ты не мог дождаться окончания этой безнадежной эпопеи, и вот теперь, когда она столь успешно завершилась, ты с похоронным лицом и с комком в горле сидишь, не включая двигателя, в машине и куксишься, как последний дурак! Почему?
— Гм… ну, слово «успешно» тут не очень подходит…
— А почему нет? Еще как подходит! Разве вы не прошли до конца по уже почти невидному следу, разве не раскопали все ответы?.. все-все-все, до самых последних, самых мелких деталей? Прошли, раскопали.
— Это да, это точно… но Колька, Колька… ты же знаешь, что это за чувство, ведь знаешь, правда? И не надо врать самому себе, бижу, ох, не надо…
Берл снова вздохнул и выключил радио. Конечно, он прекрасно знал это чувство, вернее предчувствие. Сколько раз, прощаясь с товарищем на улице, за столиком кафе, в телефонном разговоре, он испытывал это внезапное стеснение в груди, ощущал этот комок, выдавливаемый из сердца вверх, к основанию языка. И каждый раз этот знак означал одно и то же: больше они не увидятся никогда. Никогда. Вот сейчас товарищ уходит, исчезает в толпе, вскакивает на подножку автобуса, закидывает за спину рюкзак, вешает трубку на другом конце провода… и все… все!.. уходит, чтоб не вернуться, погибнуть, исчезнуть в крутящемся водовороте небытия. И в каждый такой раз Берл приподнимался на стуле, делал шаг вдогонку, нечленораздельно мычал в ответ частым телефонным гудкам — остановить, задержать, не отпустить. И каждый раз отпускал — потому что не видел никаких разумных причин для тревоги — ни одной, даже самой завалящейся, ничего, кроме дурацкого суеверного предчувствия, над которым можно было только посмеяться, как и положено смеяться над дурацкими суевериями, но у которого имелось одно неприятное качество: оно всегда оказывалось безошибочным. Всегда.
«Так… — подумал Берл. — Но даже если и так, то что в этом такого страшного сейчас, в случае с Колькой? Если твое предчувствие действительно утверждает, что вы больше никогда не увидитесь, то причиной тому может быть не только смерть. Что он — на войну отправляется, твой Колька? Нет ведь, все свои войны он только что завершил, с твоей, кстати, помощью. Ему теперь не угрожает ровным счетом ничего, а значит, и смерть тут ни при чем в этой вашей намечающейся вечной невстрече. Вы просто закончили совместные дела, вот и все. И ничего другого. Ты будешь жить своей солдатской жизнью, пока не убьют; он будет тихо сидеть на своей вышеградской автостоянке, пока не сопьется… каждый из вас будет отныне катиться в свою собственную лузу по своей собственной, отдельной траектории. Они уже не пересекутся, эти траектории. Оттого и предчувствие. Ну?»
Да, определенная логика в этом рассуждении присутствовала. Ну и слава Богу. Берл тряхнул головой, отгоняя дурные мысли, и повернул ключ в замке зажигания. Теперь оставалось только вернуть эту прокатную тачку — последнюю свидетельницу их долгих метаний между Хайфой и Беер-Шевой. Через два часа у него была назначена встреча с Мудрецом в Иерусалиме. Колька к тому времени уже взлетит.
Колька прошел паспортный контроль. У девушки-пограничницы в будке были длинные волнистые волосы, как у Вики… как у Гели… Теперь он думал о них вместе, сразу и о той, и о другой, будто они стали одним неразделимым существом. До посадки оставалось еще больше часа. Вдоль длинного коридора, ведущего в сторону посадочных ворот, тихонько урча, двигалась лента эскалатора. Колька ступил на нее, бросил рюкзак под ноги и стал разглядывать аэродром, неторопливо проплывающий мимо за стеклянной стеной. Все шло как надо, согласно плану. На душе у него было легко и пусто до звонкости.
Они провели с Кацо два прекрасных вечера в Тель-Авиве. Два — потому что решили, что, чем лететь на перекладных, лучше подождать сегодняшнего прямого белградского рейса. Хотя и с перекладными тоже подошло бы, о чем Колька и заявил сразу же. Но Кацо настоял на своем. Вообще после их визита в Гуш Катиф он обращался с Колькой, как с фарфоровой вазой. Ну и ладно… хотя Кольку такое отношение немного смешило, спорить он не стал. Какая разница? Торопиться все равно теперь некуда. И если это может доставить удовольствие другу, то отчего бы не уступить?
Сидя на террасе рыбного ресторанчика в Яффском порту, они молча смотрели в неприветливую глухоту моря и думали каждый о своем. И море тоже смотрело на Кольку тоскливым взглядом хищника, упустившего поживу для своей бездонной утробы. Не в силах долго вынести этого взгляда, Колька отводил глаза вправо, где виднелась, бархатная в ночи, дуга тель-авивской набережной, с воткнутыми в нее искрящимися булавками небоскребов и бриллиантовой рассыпью фонарей. За ней краснели навигационными огоньками трубы электростанции. Далее, вплоть до ярко освещенной герцлийской марины, чернел глухой провал пляжей Тель-Баруха. Где-то там ждет своей смерти уцелевшая Люська. Ждет, от ножа ли… от печени ли… да все никак не дождется. Ну не смешно ли, что при этом именно она выжила, единственная из всех? Кто просит, тому хрен нальют, а кто не просит — тому пожалуйста!
И Колька наливал снова и пил, пьянея странно, так, как не пьянел еще никогда. Звонкая пустота по-хозяйски устроилась у него в голове и сразу же оградила себя скорлупой, достаточно прочной, чтобы не пропускать через себя ничего постороннего. Водка скатывалась по этой скорлупе, не проникая внутрь, но зато многократно обостряя внешнее восприятие. Пьяный Колька с опаской посматривал на черную, угрожающую трясину моря. Он посмеивался и плакал одновременно. Слезы текли по улыбающимся щекам, капали в рюмку с водкой и немедленно возвращались внутрь посредством глотка, чтобы там, внутри, стечь по глухой скорлупе и снова вернуться через глаза в рюмку.
Кацо молча посасывал рядом свой коньяк. Колька поначалу все пытался объяснить ему свою благодарность, но у него ничего не выходило, потому что он не знал, где теперь находятся все осмысленные слова. Прежде они размещались внутри, в голове, там, где нынче звенела одна пустота в своей прочной, непроницаемой скорлупе. Оставалось надеяться, что Кацо поймет без слов, как всегда. Колька подмигивал другу и знаками предлагал ему щелкнуть по Колькиному темечку, по Колькиной скорлупе, чтобы услышать ее звон, звон, звон… но Кацо лишь печально покачивал головой и подливал водки к слезам, и круговорот продолжался и продолжался.
А потом море вдруг стало наползать на набережную, подбираться к рюмке, да и сама рюмку поплыла, превратившись в лодку, и Колька на всякий случай закрыл глаза, а когда открыл, был уже следующий день, вернее, вечер и гостиничный номер, и Кацо сидел в кресле, читая местную газету с буквами, похожими на картинки, как в Викиной книжке. Голова на удивление не болела — то ли от чистоты дорогой водки, то ли оттого, что пустоте не свойственно болеть. Ведь боль — тоже какое-никакое, но содержание, а пустота — она на то и пустота, что в ней нет ничего, и боли в том числе. Колька потянулся и хотел рассказать об этом Кацо, но вместо этого замычал, видимо, совсем разучившись говорить, и Кацо, впервые за все время поняв его неправильно, живо поднес на тарелочке сто граммов и огурец, и Колька взял, потому что не пропадать же добру.
Потом они немного отдохнули, посмотрели телевизор, а потом речь вернулась, хотя и в минимальном объеме, а вместе с ней и ночь — в максимальном, и море, и терраса ресторана, и дуга тель-авивской бухты, и качающиеся мачты рыбачьих баркасов, и круговорот слез в рюмке. Правда, на этот раз Колька вернулся в отель на своих двоих и даже сам лег и сам проснулся, и тогда уже сел ждать Кацо, о чем недвусмысленно просила записка, оставленная на столе на случай, если он вдруг забудет вчерашнюю договоренность. Что оказалось очень кстати, поскольку забыть «вдруг» он никак не мог; «вдруг» он мог бы вспомнить, но и это навряд ли — по причине полного отсутствия места в голове, куда можно было бы сложить что-либо, подлежащее запоминанию или, наоборот, забвению.