Я поняла нечто, весьма трудное для объяснения, но куда более близкое к истине, чем изложенное мной ранее.
Ибо ошибка коренилась в суде-оценке жизни Адели Гюго как трагической и несчастливой. Да неправда это.
Адель Гюго прожила абсолютно счастливую жизнь – именно такую, какую и хотела прожить.
Счастье Адели было такое: она желала любить всепоглощающей любовью, жить ею, страдать и быть правой. Она желала быть любящей, страдающей, хорошей, невинной. Только ситуация бесконечного ускользания объекта страсти обеспечивала необходимый ей психологический набор. «Я его жена», – твердила та, что не была способна быть ни женой, ни матерью, но только субъектом страсти. Она не умела, не могла, не желала ничего другого, кроме превращения себя в страдальческое всепоглощающее чувство. Только в этом она, довольно неопределенная личностно, обретала себя. Все девять лет скитаний за призраком Пинсона Адель Гюго была счастлива – жизнь имела смысл и цель, жизнь была понятна и верна. «Я его жена, я должна быть с ним, он поймет».
Адель Гюго прожила именно ту жизнь, которую хотела прожить, – но и капитан Пинсон тоже.
Не было ничего проще, чем избавиться от Адели Гюго. Надо было просто на нее согласиться. Сказать: да, будь со мной. И она развеялась бы дымком, растаяла, как призрак, ибо вовсе не этого жаждала ее безумная романтическая душа. Он – не сказал. От тащил с собою ее безумие, поскольку только оно делало капитана Пинсона существующим. Необыкновенным. Желанным. Мужчина, которого ТАК любят, никогда не желает на самом деле избавиться от этой любви, как бы он ни сетовал и ни жаловался товарищам по службе. Все это ничтожная мужская бравада.
Когда он, на острове Барбадос, вышел однажды утром на поверку и не увидел этих светлых, сумасшедших, сияющих, на него устремленных глаз, которые он ненавидел, от маниакального света которых он бежал из Франции в Англию, из Англии в Канаду, из Канады в Америку и к которым он привык насмерть за эти девять лет, когда он узнал, что его сумашайку отправили на континент, – конечно, Альберт Пинсон устроил пирушку. Он ликовал.
Товарищи поздравляли его с победой и спрашивали, чью дочь он соблазнит теперь, – может, королевы Виктории? Пинсон радостно хохотал…
Тоска – она пришла позднее. Гораздо позднее понял Альберт Пинсон, где он жил на самом деле, и захотел увидеть эти глаза – но их больше не было. Скорее всего, понять, что тогда, с отъездом Адели, и закончилась его жизнь, туповатому Пинсону было не дано… только тоска и осталась… и невротическая ненависть ко всему французскому…
Однажды во сне я увидела ее. Точно так: чистенькая, с ясными глазами старушка, она сидела за клавесином и наигрывала что-то… улыбнулась мне. «Я обожала папу, – сказала она мне. – Но он никогда не был со мной. Однажды я хотела исповедаться ему, а он стал рассказывать мне свой будущий фельетон о властителях Франции – бурно, остроумно, подробно! Папа, говорю, знаешь, когда ты говоришь о величии Франции, у меня всегда такое чувство, будто ты сидишь на горшке и тужишься… Он не понял… а что он мог понять? А ты, милая моя, много ли видела жизней, превращенных в любовь к Другому? О, пройдут времена, сгинут трескучие, велеречивые, фальшивые романы моего великого отца, забудутся имена мелких корыстных политиков, но я – останусь… и Альберт останется со мной… и мы будем вместе навсегда – теперь уже скоро… теперь уже скоро… и помни, дорогая -
НИКТО НА ЭТОМ СВЕТЕ НЕ ИМЕЕТ ПРАВА СУДИТЬ МЕНЯ!..»
Май 2000
Несколько почтительных слов земных о делах небесных
На краю света, в Санкт-Петербурге… постойте! – сразу нахмурится просвещенный читатель. В Петербурге, насколько мне известно, существует по крайней мере двенадцать краев света! Какой вы имеете в виду?
А я имею в виду Смоленский край света, расположенный в конце Семнадцатой-Шестнадцатой линий Васильевского острова, там, где по одну сторону неодетых камнем берегов речки Смоленки простирается Православное кладбище, а по другую – Лютеранское и Армянское.
Я здесь родилась и жила до семи лет – на углу Семнадцатой и Смоленки, в «поповском доме», скромном модерновом сооружении, украшенном всего лишь небольшими эркерами. Дом 70, квартира 29, второй этаж. Во дворе дома, куда выходит окно нашей бывшей коммунальной кухни, еще растет, накренившись, моя липа. А Смоленское кладбище – просто-таки моя детская площадка. О присутствии неба я безошибочно узнаю по светлому, ничем не омраченному чувству покоя в душе, и ехать за этим мне недалеко. Может быть, здесь мне и надо было бы жить. Но тогда некуда было бы ездить!
Смоленское православное кладбище, как все старинные петербургские погосты, более всего напоминает добротный парк в английском стиле, с могучими деревьями и живописными руинами склепов. О нем явно есть постоянное попечение: даже на могилках тех усопших, чьи даты жизни не предполагают живых родственников, всегда торчит какой-нибудь трогательный рукодельный цветочек. Чисто, благолепно и многолюдно: слева от храма виднеется часовня, где народ особенно густ и словно бы чего-то взыскует, переминаясь у стен.
Это часовня Ксении Блаженной, единственной женщины-святой XVIII столетия. Вклад Петербурга в творчество веры. Изрядный, заметим, вклад! Ибо Святая Ксения избрана народом для помощи в делах, о которых до нее не знали, кому и молиться.
Сведения о ее земной жизни поэтически скупы.
Ксения Григорьевна вышла замуж в 22 года за придворного певчего в чине полковника по имени Андрей Федорович Петров. Муж скончался, когда ей было 26 лет. Надев его полковничий мундир и объявив, что Андрей Федорович жив, а умерла как раз Ксения Григорьевна, раздав все свое имение и состояние, вдова начинает «странствие в миру», скитаясь по столице и нигде не ища приюта. Когда мундир истлевает, Ксения надевает красную кофту и зеленую юбку – или, по другим сведениям, зеленую кофту и красную юбку, – продолжая бродить, молиться, пророчествовать и, как постепенно замечают обыватели, приносить удачу своим расположением.
Помощь ее и при жизни, и в посмертии строго целенаправленна: она помогает в делах семейных, супружеских. Сводит вместе будущих счастливых супругов и расстраивает заведомо несчастные браки. Отводит беду от детей и шлет им удачу в полезной честной деятельности. Вдовы и незамужние девицы – ее паства: им она благоволит, с небесной прямолинейностью устраивая их судьбы в браке. Иди туда – и встретишь его; а этого гони – он злодей. Лавочники стали примечать благодатное воздействие посещений Ксении: вообще приметливый народец эти лавочники. Куда зайдет – там налаживается торговля, а заходит только к честным, порядочным, так что нарочно зазывали, чтоб пошла добрая слава. Сама кирпичи таскала на строительстве церкви, пророчествовала. Земной ее жизни было около 70 лет, когда умерла, неизвестно – где-то в начале XIX века.
Когда умерла, неизвестно, а где похоронена, известно? Как это?
Так. Примем на веру, что это именно Ксения, ее останки покоятся в часовне на Смоленском кладбище. В делах веры доказательства не нужны.
Вдумываясь в сведения о жизни Ксении Петербуржской, я поразилась простой и очевидной мысли: Святой и Блаженной стала женщина, которая сошла с ума от любви. От любви к мужу.
Сошла с ума в житейском, обычном, земном смысле слова. В небесном она была полна разума. Но мы ведь не на небе. Женщина, бродящая днем и ночью по городу в одежде покойного мужа и утверждающая, что она и есть Андрей Федорович, по меркам обыденности безумна. И сокрушила ее земной разум потеря любимого мужа. Все померкло, потеряло цену, утратило смысл. Андрей Федорович жив! Зовите меня Андрей Федорович, потому что его не может не быть, он не может умереть, пусть лучше я умру, а не любимый.
Любовь к мужу. Такое обыкновенное дело. Растет в быту как крапива, повсеместно. Косой коси и пруд пруди.
Да-а?
Прекрасно; тогда быстренько приведите мне яркий убедительный примерчик – да хоть из великой русской литературы. Раз косой коси и пруд пруди.
– (После паузы.) Ну… Татьяна Ларина.
Татьяна Ларина, отшивая некстати загоревшегося Онегина, сообщает, что другому отдана и будет век ему верна. Любит же она Онегина – «к чему лукавить»? Но есть супружеский долг, есть уважение к чувствам другого человека, и поэтому благородство натуры пересиливает фантомную возможность личного счастья. О любви к мужу речи нет.
– (Пауза затягивается.) Да, в общем… Толстой, Достоевский – мимо… Хотя, впрочем, княжна Марья… но, конечно, Анна Каренина всех забивает. А может, Островский?
Островский вообще самый солнечный русский писатель. Его мир – наилучший русский мир, это наша надежда на существование русского счастья. Но, как писал Зощенко, «что пардон, то пардон». В лучших пьесах самого солнечного писателя мы не найдем любви жены к мужу. «Банкрот», «Гроза», «Лес», «Бесприданница», «Без вины виноватые»… У него в финалах некоторых пьес бывает надежда на счастливый брак, когда девушка только собирается выходить за избранника. Есть любовь мужа к жене («Грех да беда на кого не живет», «Бешеные деньги»). Но любовь жены к мужу – страшная редкость. Мелькнет она только разве в исторической пьесе из быта XVII столетия «Воевода».