— Из вашего полка? Нет. С тех пор как вас сюда принесли — никого. Было затишье. А что?
— Да так.
Я смотрю в потолок. Я спал последние двое суток, но не выспался. Кажется, я бы и месяц проспал, если бы мне дали.
— Совсем другое дело, — бодро говорит доктор. — Температура уже нормальная. Во всяком случае, настолько, насколько это возможно в таких условиях.
— Ко мне кто-нибудь приходил?
— А что, вы кого-то ждали? Архиепископа Кентерберийского?
Я игнорирую его насмешку и отворачиваюсь. Может быть, Уилл все же заходил меня проведать, ведь врач наверняка не сторожил мою койку сутками.
— Так что со мной будет дальше? — спрашиваю я.
— Обратно в строй, надо думать. Еще денек побудете тут. Пожалуй, вот что: попробуйте встать, прогуляться до столовой и что-нибудь съесть. И побольше горячего сладкого чая, если там найдется. Потом вернетесь сюда и мы посмотрим, как у вас пойдет дело.
Я вздыхаю, стаскиваю себя с кровати, чувствуя, как давит полный мочевой пузырь, и быстро одеваюсь, чтобы пойти в уборную. Отодвигаю полотнище, закрывающее вход в палатку, и делаю полшага наружу, в унылый, сумеречный недосвет. И тут вся вода, скопившаяся на парусине сверху, несколько ведер, разом выливается мне на голову, и я стою, как мокрая тряпка, страстно желая снова заболеть от этого разгула стихий, чтобы с полным правом вернуться в тепло и уют лазарета.
Но к моему разочарованию, я окончательно поправляюсь и вскоре возвращаюсь в строй.
* * *
В тот же день у меня на руке вылезает какая-то сыпь, и рука горит словно в огне. Я провожу еще полдня в палатке лазарета, ожидая своей очереди на прием. Наконец врач бегло осматривает меня и заявляет, что со мной все в порядке — я просто что-то напридумывал и прекрасно могу вернуться в окопы.
Вечером я стою один у своего перископа с винтовкой на плече и смотрю через ничью землю; я проникаюсь убежденностью, что на той стороне стоит немецкий мальчик моих лет и смотрит на меня. Он устал и напуган; он каждый вечер молится, чтобы мы вдруг не полезли из своего окопа через бруствер, потому что, увидев нас, он обязан будет подать сигнал своим товарищам, и тут начнется долгое и грязное дело — стычка двух армий.
Про Уилла никто не говорит, а я боюсь спрашивать. Большинство людей, прибывших в полк одновременно с нами, уже мертвы или, как Хоббс, отправлены в полевой госпиталь, так что моим нынешним однополчанам нет резонов думать об Уилле. Я терзаюсь одиночеством. Я уже очень давно не видел Уилла. Он старательно избегал меня с тех самых пор, как я отказался подать рапорт на Милтона сержанту Клейтону. Потом я заболел, и все.
Когда сержант Клейтон отбирает людей для рекогносцировки в сторону немецких окопов в глухой ночной час, из шестидесяти ушедших возвращаются только восемнадцать — катастрофа по любым меркам. Среди погибших — капрал Моуди, получивший пулю в глаз.
В тот же вечер, чуть позже, я натыкаюсь на капрала Уэллса — он сидит один с кружкой чаю, склонив голову над столом. Меня охватывает неожиданное сочувствие. Я не знаю, уместно ли мне будет присоединиться к нему, — мы никогда не были особенными друзьями, — но мне тоже одиноко и до зарезу нужно с кем-нибудь поговорить, так что я закусываю удила, тоже наливаю себе чаю и останавливаюсь перед капралом.
— Добрый вечер, сэр, — осторожно здороваюсь я.
Он не сразу поднимает голову, а когда смотрит на меня, я замечаю у него под глазами темные мешки. Интересно, сколько времени он не спал.
— Сэдлер, — говорит он. — Не на посту, да?
— Да, сэр, — говорю я, кивая на скамью напротив: — Можно я тут сяду? Или вы хотите побыть один?
Он смотрит на пустую скамью, словно не зная, каковы правила этикета на этот счет, но в конце концов пожимает плечами и жестом показывает, что я могу сесть.
— Мне было очень жаль услышать про капрала Моуди, — говорю я, выдержав для приличия паузу. — Он был достойным человеком. Всегда обращался со мной по справедливости.
— Я вот решил, что надо бы написать его жене. — Он указывает на лежащие перед ним перо и бумагу.
— Я даже не знал, что он женат.
— Разумеется, откуда вам. Но да, у него остались жена и три дочери.
— А разве не сержант Клейтон должен написать его жене, сэр? — спрашиваю я, потому что заведенный порядок именно таков.
— Да, наверное. Только я знал Мартина лучше, чем кто-либо другой. Думаю, будет лучше, если я тоже напишу.
— Конечно. — Я поднимаю кружку, но у меня вдруг слабеет рука, и чай разливается по столу.
— Ради бога, Сэдлер, — восклицает капрал и быстро убирает бумагу, пока она не намокла. — Что вы все время так дергаетесь? Это действует на нервы. Как вы себя чувствуете, кстати? Лучше?
— Да, вполне хорошо, спасибо, — отвечаю я, вытирая стол рукавом.
— Мы уже было попрощались с вами. Только этого не хватало — еще одного человека потерять. От вашей смены в Олдершоте ведь мало кто остался?
— Семь человек, — отвечаю я.
— По моему счету выходит шесть.
— Шесть? — Я чувствую, что бледнею. — Еще кого-то убили?
— С тех пор, как вы заболели? Нет, никого, насколько мне известно.
— Но тогда должно быть семь, — не сдаюсь я. — Робинсон, Уильямс, Эттлинг…
— Вы ведь не считаете Хоббса? Его отправили назад в Англию. В сумасшедший дом. Хоббса мы не считаем.
— Я его и не считал. Но все равно выходит семь: Робинсон, Уильямс, Эттлинг, как я уже сказал, и еще Спаркс, Милтон, Бэнкрофт и я.
Капралл Уэллс смеется и качает головой:
— Ну раз мы Хоббса не считаем, то и Бэнкрофта тоже.
— С ним же все в порядке?
— Скорее всего, он в лучшем положении, чем вы или я. Во всяком случае, на данный момент. Послушайте, — он чуть прищуривается, словно хочет разглядеть меня получше, — вы ведь с ним вроде бы дружили, а?
— Мы оказались на соседних койках в Олдершоте. А что такое? Где он, кстати? Я выглядывал его в окопах с тех пор, как вернулся в строй, но его нигде нету.
— Так вы не слыхали?
Я ничего не отвечаю.
— Рядовой Бэнкрофт, — начинает Уэллс, веско подчеркивая каждый слог, — явился к сержанту Клейтону. И снова потребовал пересмотра истории с тем немчиком. Вы о ней слыхали, надо полагать?
— Да, сэр, — произношу я. — Это все при мне произошло.
— И верно. Бэнкрофт говорил. В общем, он требовал, чтобы Милтона судили — совершенно недвусмысленно настаивал на этом. Сержант отказался — уже в третий раз, должно быть, но на этот раз они повздорили. Кончилось тем, что Бэнкрофт сдал оружие сержанту Клейтону и объявил, что не намерен больше воевать.
— Что это значит? — спрашиваю я. — И что теперь будет?
— Сержант Клейтон объяснил Бэнкрофту, что он призван в действующую армию и не может отказаться воевать. В противном случае он нарушит свой долг и подлежит суду военного трибунала.
— А Уилл что?
— Кто это — Уилл? — тупо переспрашивает Уэллс.
— Бэнкрофт.
— О, у него еще и имя есть? Я же знал, что вы с ним дружки.
— Я сказал, наши койки в Олдершоте стояли рядом, вот и все. Слушайте, вы мне расскажете, что с ним случилось, или нет?
— Потише, Сэдлер, — осаживает меня Уэллс. — Не забывайтесь.
— Простите, сэр. — Я провожу рукой по глазам. — Я только хотел спросить. Нельзя же… не можем же мы потерять еще одного человека. Полк…
Я говорю запинаясь.
— Разумеется, нет. Сержант Клейтон объяснил Бэнкрофту, что у него нет выбора, он должен драться, но Бэнкрофт объявил, что больше не верит в моральную правоту этой войны и что, по его мнению, тактические действия нашей армии идут вразрез с общественным благом и христианскими заповедями. Скажите, Сэдлер, он раньше не проявлял религиозного фанатизма? Я просто хочу понять, откуда вдруг такая совестливость.
— У него отец священник. Впрочем, Бэнкрофт обычно не распространялся на религиозные темы.
— Ну, в любом случае это ему не поможет. Сержант Клейтон объяснил ему, что на фронте он уже не может претендовать на статус отказника по идейным соображениям. Слишком поздно. Прежде всего, тут нет трибунала, который должен рассматривать его дело. Он знал, на что подписывался, а если отказывается воевать, то у нас не остается другого выхода. Вам известно, Сэдлер, как мы обязаны поступить. Не буду вам рассказывать, что мы делаем с собирателями перышек.
Я сглатываю. У меня страшно колотится сердце.
— Не собираетесь же вы послать его наверх? Таскать носилки?
— Хотели, — отвечает Уэллс, пожимая плечами, словно говорит о чем-то само собой разумеющемся. — Но Бэнкрофт даже на это не согласился. Он пошел ва-банк. Объявил себя абсолютистом.
— Простите, сэр?
— Абсолютистом, — повторяет Уэллс. — Вы не знаете этого слова?
— Нет, сэр.
— Это следующий шаг после отказа по идейным соображениям. Большинство отказников не желают воевать, убивать и все такое прочее, но готовы помогать другими способами — более человечными, по их мнению. Они работают санитарами в госпиталях, помощниками в штабах и прочее. Да, они ужасные трусы, но хоть что-то делают, пока мы тут рискуем своей шкурой.