Он помолчал.
Встречи с друзьями — тоже ведь для проформы, никому особенно это не нужно, заговорил он снова, грустно глядя перед собой, и он — один из них, что бы он ни делал, и если кто-нибудь из приятелей заговорит о такой встрече, то и его упомянет как одного из участников этого никому не нужного мероприятия. У каждого тут какая-то роль, закрепившаяся за ним за много лет: кто-то — шутник, кто-то — большой фантазер, кто-то не может не прихвастнуть, кто-то хорошо жарит мясо, другой готовит гуляш, еще кто-то — человек хорошо информированный, и можно продолжать и продолжать, словно это какая-то пьеса без финала, на которую у тебя бесплатный билет, и она действительно никак не хочет кончаться, затягивается на весь вечер, а то и на ночь. Женщины давно утратили свой прежний блеск, и, когда смотришь на них, нет в тебе былого чувства, что ради любой ты бы выхватил меч, пошел бы на любые испытания, только чтобы она была твоей, — ни один из мужчин уже такого не чувствует, а потому даже самые простые инстинкты не добавляют энергии в общение. И сидят они над отброшенными мечами, безоружные, без страстей и эмоций, без цели и воли, пустые и невозмутимые, словно приверженцы какой-нибудь восточной религии, различие только в том, что исходную волю в них сменило упрямство, и с этим упрямством они стараются надолго угнездиться в той части мира, которая поближе, и балласт их присутствия распределяется и на детей, и на сослуживцев, и на предметы, которые им принадлежат.
Неправда, что женщина все почувствует. Сколько их, таких женщин, которые топчутся в кухне: воскресный день, как можно предположить, начало месяца, потому что такое обычно происходит в начале месяца (хотя иногда бывает, что, например, десятого числа, потому что любовница или любовник заявили тебе: самое позднее — до десятого, или ты меня больше не увидишь), и готовят обед. Вот и обед готов, гороховый суп, хорошо, что есть замороженные продукты и гороховый суп можно варить хоть осенью, хоть летом, и картофельное пюре, какое-нибудь мясо, может, индейка. В то время, когда все это произошло, была популярна индейка. Она как раз собирается сказать, пора за стол, и тут муж приходит в кухню и говорит: я в эту сумку сложил самое необходимое. И показывает сумку (женщина даже не смотрит, надо что-то там сделать с газом, то ли выключить, то ли прикрутить), сумку, с которой дети обычно ходили на экскурсию. Он говорит: в общем, я ухожу. Тогда женщина возле плиты оглядывается, но не вскрикивает, не разражается рыданиями, только говорит: ты что, и не пообедаешь даже? Мужчина смотрит на нее: он думал, она устроит сцену, и не понимает, что с этой женщиной, неужели она настолько бесчувственна, неужели их брак для нее ничего не значил? Что ж, хорошо, что он уходит туда, где его любят. Так он думает, хотя женщина прекрасно понимает, что происходит, она машинально сказала фразу, которую и так сказала бы, если б муж собирался после обеда уйти на часок-другой по какому-нибудь делу.
Неправда, что это можно почувствовать. Часто это просто в глаза бросается, все вокруг всё знают, кое-кто даже уже намекал, а она все равно ни о чем не подозревает. Разве что если это где-то будет написано, черным по белому, или сказано. Какое-нибудь письмо, эсэмэска, случайно услышанный телефонный разговор. И все становится таким незначительным, все, кроме этого, поэтому незачем говорить о чем бы то ни было, скажем, о том, в какой стране я живу, хотя живу я в такой стране, что с утра до вечера можно перечислять грехи и преступления, которые в этой стране происходили и происходят. Но я не хотела говорить о людях, которые, злоупотребляя служебной властью, разворовывают общее достояние и издают законы, которые полезны только им самим или тем, кто на них похож. Не интересовало меня, в том кругу, к которому я отношусь по рождению, сколько процентов живут в полной нищете, сколько сейчас лишаются работы, чтобы окончательно потерять свою нишу на рынке рабочей силы и прозябать без работы и чтобы в конце концов, в результате нездорового образа жизни, их прикончила какая-нибудь тяжелая болезнь. Я считала смехотворными всякие свары, которые то и дело вспыхивали на службе. Кого это интересует, я тоже утратила ощущение тех бесспорных ценностей, к которым можно было до сих пор приравнивать все, что происходит вокруг, и подобно тому, как падают с бешено крутящейся карусели оторвавшиеся сиденья, так разлетались от меня во все стороны мысли и чувства. Вот так я и жила, и не видно было другого решения, кроме как вернуться к исходному состоянию, — исходным я считала то, что было когда-то. Тот своего рода порядок, на котором покоится мироздание. Потому что мироздание отнюдь не покоится на общих естественно-научных законах: порядок мироздания опирается на индивидуальное ощущение жизни. А во мне это ощущение жизни как раз сломалось, и гравитация, которая удерживала вещи в душе, перестала их удерживать, и все, что там находилось: чувства, воспоминания, эмоции, — вылетели и запорхали на свободной орбите, ни в грош не ставя логику времени и сталкиваясь друг с другом в пространствах моего внутреннего мира.
В такое время тебе так хочется вновь оказаться перед тем мгновением, которое бесповоротно разрушило порядок, который до этого был. Но нельзя снова там оказаться. И пускай квантовая физика доказывает, что во времени нет никакой линейности, все равно нельзя попасть туда, к состоянию перед тем мгновением. И появилось ощущение, что той жизни, которая была перед тем мгновением, вовсе и не было, я уже не помнила, как хорошо тогда было. В результате того, что все катастрофически разрушилось, я смотрела назад, на прежние годы, словно это была история падения, — вот так, стоя перед какой-нибудь сломавшейся домашней техникой, мы никогда не вспоминаем, как много лет она безотказно служила нам и сколько пользы принесла, сколько раз, например, я взбивала в ней сливки. Я завидовала друзьям, у которых подобного не было. Завидовала их браку, ранее казавшемуся пустым и бессодержательным, браку, который много лет держался только на детях и на общих интересах, — теперь я видела в нем огромную ценность, видела всего лишь по той причине, что они не оставили друг друга и расставание им даже не грозит. Все в этот момент оказалось в тени происходящего, все те годы, которые я никогда не поменяла бы на годы, прожитые моими подругами, — а теперь эти годы оказались под огромным вопросом.
Тем временем, с момента, когда рухнул порядок мироздания, с того идиотского телефонного звонка, когда все стало ясным как дважды два, хотя у меня уже не было ни сил, ни желания вникать в ситуацию, — прошли годы. Умерли те, кто на своих плечах удерживал надо мной время, это время должно было обрушиться на меня, но оно не обрушилось, потому что не было на кого, не было такого цельного человека, на которого оно могло обрушиться. Конечно, прежде чем умереть, они стали неловкими, беспомощными, они полностью зависели от медицины и от заведений, предназначенных для стариков. Я делала, что нужно было делать, ведь меня воспитали так, чтобы я всегда соответствовала требованиям, а сейчас главное требование заключалось в том, чтобы заботиться о них. Это был последний этап, когда родительская воля, на исходе своих возможностей, находит опору в сочувствии, в нашей обязанности опекать их, — иначе, если мы не выполним эту обязанность, нам придется испытывать угрызения совести, которые замучают нас после их смерти. Они еще дали мне это ощутить напоследок, и хотя я сделала все, что можно, но ведь так же не бывает — похоронить родителей, не почувствовав, что можно было еще что-то сделать. Что-то такое, что или просто посчитала не важным, или подумала, это потом, это еще успеется, ведь не горит же, не сию же минуту конец, — а когда конец все же настал, тут и выясняется, что ты все же чего-то не сделала, и твое упущение, твоя невнимательность, сознание, что ты не сделала того, что было нужно, навсегда ложатся пятном на твою совесть. Родители даже задним числом, беспомощностью своей, способны причинять боль. Но я не могла сердиться на них. Когда они умерли, я увидела их другими, увидела их покойниками, которых уже невозможно ни в чем обвинять, разве что в том, почему это случилось именно сейчас, почему так рано. У других еще оба родителя живы, мучила меня зависть, а у меня — ни одного.