— До#-ре-до# ми-ми, си-до#-си ре-ре… — напевал человек в камзоле и белом парике, шагающий по воздуху: он еще не знал, что Мария не долетит. — Ля, ля-си, си-до#, ми-ре-до#, си…
Но с 1791 года он был счастлив: так говорила Мария.
Лист первый
Идиотские сказки
Номер раз
По сучьему веленью, по оному хотенью жили-были на свете колорном Нос, Шея и Крыся Бардачелла.
Нос был длинный, тонкий и во всё влезал без спроса.
Шея была вертлява и вечно важничала.
Крыся Бардачелла была родом из Польши; она вышла замуж за итальянца и сменила фамилию, но легче ей от этого не стало.
— Как странно всё это, как странно! — вздыхала она долгими зимними вечерами, пока Нос и Шея промеж себя спорили.
— Что странно? — спрашивал итальянец Крысю, но она, поглаживая чудесное украшение из эмали от Frey Wille, только улыбалась и ничего не говорила.
— Сдается мне, что если в текстике появляется, к примеру, выражение типа «галстук от Hermes» или «запонки Carrera у Carrera», текстик явно второй свежести и написан дамкой! — умничала Шея.
— Сдается мне, драгоценная Шея, будто до всего вам есть дело! И самое удивительное, что дело есть вам и до хьюмидора на 57 сигар из платанового дерева! — фыркал Нос и чихал на нее, однако Шея не унималась.
…Так продолжалось до тех пор, пока Крыся не устала от Носа и Шеи — больно часто те спорили! Вильнула Бардачелла хвостиком, мордочку вытянула — цап! — да прокусила Шею. И истекла Шея кровью, а кровь Нос залила — так тот в ней и захлебнулся: жил, спасательными жилетами пренебрегая.
А Крыся сидит на солнышке, лапочки свои потирает, довольная: любимую статью Конституции перечитывает: «Цензура запрещена».
— Fuck you! — улыбается.
(Перевод: «Говорит по-английски»).
Номер два
Жили-были Нос, Зуб, Шея и Крыся Бардачелла. Нос ушел в запой, Крыся на остров-Буян полетела, чтоб между делом в Duty Free вискарём недорогим отовариться. Так остались Зуб и Шея вдвоем.
Точит Зуб Шею, точит… Впивается в нее, грызет, колет — чуть не режет. Плачет Шея, ничего понять не может, за что ей наказанье такое, а Зуб посмеивается: «Ха-ха!» А дальше так: «Хо-хо!».
Совсем тонкая стала Шея, тронь — того и гляди, сломается! Стала она тогда на помощь звать: «Э-гей!» А потом: «О-гой!»
И прилетела тогда с острова-Буяна Крыся Бардачелла под вискарём и вырвала Зуб, но без наркоза: так умерла Шея от болевого шока, а перед смертью услыхала, как ей Зиновьева-Аннибал шепнула: «У меня в сердце зуб болит! О, люди без зуба в душе!» — с тем на тридцати трех уродах и почила.
Номер три
Решила как-то Шея о душе подумать, а Крысе это не понравилось: «Будут ещё всякие шеи думать!» — и прокусила ей тонкое горлышко, и потекла оттуда водичка сладкая, и облизнулась Крыся Бардачелла, и больше Шею не мучила, и никто не мучил.
Лист второй
Карлсон, танцующий фламенко
До Мадрида самолетом пять часов, до Барселоны — четыре. Я не знал, куда хотеть: мечтал улететь просто. Отсюда — туда. Ткнуть пальцем во вторую попавшуюся точку на карте мира. Представив, что это небо. В котором никто не скажет: «Ты должен…». Или: «Вы должны…».
— Да, оплачу, — девушке в тонком свитере.
Я часто покупаю у нее туры: она ненавязчива и не носит лифчик — приятно смотреть на такую грудь. Скорее всего, она знает об этом. Хочу ли я ее? Пожалуй, нет.
Я отключу телефон. Открою «нечто с картинками» (это всякий раз кладут в карман впереди стоящего кресла) и, пренебрежительно пролистав, отложу. Возможно, поверчу инструкцию безопасности и пристегну ремень. Сделаю большой глоток Napoleon'а, купленного в Dutyfree. Один.
Один. Наконец-то я один. Однако!
Я повернулся к иллюминатору и, не обращая внимания на щебетание вяло маскирующейся лесбийской пары (обе, как ни странно, красотки), заснул.
В отеле как всегда: чисто, довольно мило, никак. Индивидуальный тур — все, что мне нужно сейчас.
Однако…
Что это была за улица? Где я ее видел? В первые же два дня я исходил почти весь город, и на третий мышцы ног гудели: когда передвигаешься на колесах… В общем, дальше неинтересно, как неинтересно мне, скажем, скупать сувениры: грешок «русиш туристо». Я не скупал: я никому ничего теперь не был должен, разведясь и уволившись, amen.
Дальше неинтересно. Опять.
Толстая соседская девочка, одетая в цыганское платье горохом (виден лишь край), открывает дверь в нашу старую квартиру на Чистых. Сначала появляется ее нос, затем пухлая рука, и лишь через минуту в коридоре оказывается тело целиком. Обута толстуха в туфли на каблуках (новые туфли моей мамы!) — ими-то и отбивается этот ни на что не похожий ритм: удар каблука и подошвы по полу создают иллюзию барабанной дроби. Вскоре я замечаю, что рядом с толстухой на самом деле выстраивается целая шеренга барабанщиков: все они — лилипуты — маленькие, старые, некрасивые. Мне становится страшно, но толстая девочка танцует для меня одного — маленького щуплого мальчугана, прячущегося за шторой: и глаз не отвести.
В который раз я проснулся от преследующего с маниакальной пунктуальностью сна: ну да, ну да, три часа ночи. Наконец-то толстая байлаора оттанцевала!
Толстуха «заходила» за мной, и я шел с ней, скорее из вредности к самому себе («А мне не стыдно, не стыдно, что она такая!»), нежели из жалости.
Когда мы в первый раз играли «в доктора», я изумился количеству ее жира и с интересом потрогал складки. Толстуха хихикнула и потрогала у меня там, чуть ниже пупка.
Нам было около шести. Мы верили в сказку про злодея-аиста, подбрасывающего в чужие дома человечьих детенышей.
Мы учились в разных школах, но виделись часто, несмотря на насмешки дворовых (чернь от черни), больше всего на свете боявшихся не смешаться со стаей: «Связался с жиртрестом!» — но меня это как-то не волновало: моя соседка была, в сущности, классной девчонкой, а если и весила в два раза больше «стандартной ученицы», то что это меняло?
Чернь не понимала и смеялась.
Потом родители развелись, и квартиру на Чистых — здоровенную, уставленную дедовым антиком квартиру на Чистых — разменяли. Я плакал от ненависти к спальному району и к новой, пахнущей клеем, скучной бездушной мебели. Прибежавшая «по-соседски, как люди, познакомиться» не в меру говорливая дама с золотыми зубами и оранжевым цветом того, что называют волосами, хищно оглядела отца и попросила «полтинник до вторника»: больше мы дверь не открывали.
Итак, я остался с отцом. «Не женись», — сказал он лет через пятнадцать: это были его последние слова. Шел снег, и я не чувствовал ничего, ничего совершенно, кроме его нежных прикосновений.
В шестнадцать я влюбился в одноклассницу и рассказал об этом толстухе. Помню: крупные капли, так и не вытекшие из ее серо-голубых глаз. В руках же почему-то мамина открытка из Роттердама: «Мой маленький большой сын!..»
Толстая соседская девочка, одетая в цыганское платье горохом (виден лишь край), открывает дверь в нашу старую квартиру на Чистых. Сначала появляется ее нос, затем пухлая рука, и лишь через минуту в коридоре оказывается тело целиком. Обута толстуха в туфли на каблуках (новые туфли моей мамы!) — ими-то и отбивается этот ни на что не похожий ритм: удар каблука и подошвы по полу создают иллюзию барабанной дроби. Вскоре я замечаю, что рядом с ней и на самом деле выстраивается целая шеренга барабанщиков: все они — лилипуты — маленькие, старые и некрасивые. Мне становится страшно, но толстая девочка танцует для меня одного — маленького худенького мальчика, прячущегося за шторой: и глаз отвести невозможно.
Во дворе ее зовут Карлсоном не столько из-за веса, сколько из-за невероятной подвижности.
Дальше опять неинтересно.
Но, черт возьми, оставалось несколько дней. А там, у кафе, оставалась байлаора!
Она еще готовилась, она вся была только-только, на подступах… Музыка — знойная, тягучая — несла: сначала медленно (грациозный поворот головы), потом чуть быстрее (пошли руки), и вот, кажется, сейчас-то она и припустит, даст жару, но не тут-то было: она снова пряталась в томительную негу рук-вееров, и все начиналось сначала — и все продолжалось бесконечно, беспощадно, безнадежно долго… Потом казалось, будто байлаора стоит на месте и лишь шелестит юбками, но вот она уже качнулась, вот уже повела бедром, и пошла… пошла… прямо на меня и пошла!
Я стоял как истукан, не веря глазам: это была она, она, толстуха с Чистых — я не мог ошибиться!!