По сути, она за счет соперницы изживала отсутствие Ивана, делала то, что ей хотелось и что при нем бы сделать не смогла. Каждый раз, добавив заслуженной грязи в соседкин лицемерно-чистенький быт, она старалась испытать облегчение, какое ощутила в свадебном ресторане, когда под возбужденными взглядами мужской половины новоявленной родни поняла, что исчезновение Ивана кстати, что его отсутствие благо в эту минуту, и хорошо, что он не видит, как его ученая подруга, вся перемазанная и с распяленными пальцами, мнется перед дубовой дверью, не зная, как и чем ее толкнуть. Соперницы страдали по-разному, но обе они, изгоняя родную тень, одновременно заменяли друг другу общего мужчину, давно между ними не стоявшего. Вернувшись из африканской пустыни своего одиночества, Софья Андреевна обнаружила в первую очередь ее, с отросшими сосульками волос на лисьем воротнике, от своей огромности и старости похожем на дикобраза, с невозможными глазами под зелененькой шляпкой,– Софья Андреевна долго не могла понять, что же в них такое знакомое, пока не увидала в зеркале свои. Теперь почернелая соседка походила уже не на Ивана, а явно на Софью Андреевну, однако напоминала о нем реальнее, чем тугой тонкокожий живот, откуда иногда раздавался еле слышный звук словно бы губной гармошки. Ребенок плакал у матери в животе первобытным нечеловеческим голоском, и спокойная врачиха в консультации равнодушно советовала лучше спать, побольше гулять. За месяц до родов Софье Андреевне приснилось, что соседкина дочь и ее темноволосый сын, прекрасный, как артист кино, выросли вместе и полюбили друг друга: будто они стоят во дворе у сараек, обнявшись каким-то опасным, слишком крепким способом, и подол девчонкиного платья, вылощенный ветром, больно хлещет мальчика по ногам. Мыльно лоснясь лицом при свете ночника, Софья Андреевна пыталась им объяснить, что они в действительности брат и сестра и им нельзя пожениться,– тогда они ответили, что соединятся по-другому, и мальчик стал неловко приседать, одновременно подымая перед собой и над собой ее подол, распадавшийся бесконечными складками, пока от него не осталась тонкоперстая щепоть, а девчонка продолжала стоять безмолвная, обтянутая сбоку до грушевидного рельефа бедер, яркая, как картинка из букваря. В другом варианте сна Софья Андреевна умолкла сына не исчезать, пока она не отыщет некий предмет, отменяющий ее слова про брата и сестру, некое доказательство того, что на самом деле измены не было: она потрошила сервант и комод, вытряхивала из шкатулок комья спутанных бус, переваливала со стороны на сторону глянцевые толщи журналов в тысячи страниц,– а лицо у сына становилось отрешенное, какое бывает у статуй во время сильного ливня. В последний плохой, нездоровый месяц сны приходили не как обычно: они не отделялись от яви полосой беспамятства, а начинались прямо в комнате, забирая ее как есть, а днем продолжали врываться в явь, так что Софья Андреевна с трудом осознавала, что бусы и шкатулки были в старом доме,– и, даже вспомнив, не очень верила в поблекшую реальность, полагая, что они каким-то образом все-таки здесь.
Ей мерещилось, что, если хорошенько поискать в приснившейся мебели, обязательно найдется такое, чего она не знает, и тогда отсутствие Ивана окажется ошибкой, какой-нибудь командировкой. Мысль об уходе мужа (Софья Андреевна считала это его поступком) первой поджидала ее при пробуждении, на той границе сна, когда она не сразу понимала, отчего так отвратительны бедная узкая штора, цепной железный звон будильника,– пока не вспоминала о несчастье. Тогда ей начинало казаться, что Иван специально запрятал объясняющую записку или предмет,– и это был первый шаг к тому, чтобы муж превратился в ее домового, ответственного за пропавшие пуговицы и шпильки, прилежного читателя нехороших книжек, сладко преющих по теплым тайникам. Собираясь на работу, открывая кран над нечищеной раковиной, облепленной ее редеющими волосами, Софья Андреевна слышала через стену в симметричном отростке водопровода ответное журчание и понимала, что с соседкой происходит то же, что и с ней; собственное ее лицо в голом зеркале на крючках, в точности на месте лица негодяйки, служило тому нарочитым, как бы специально подстроенным подтверждением. Софья Андреевна полагала, что, если хорошенько приглядеться, можно заметить под мешковатой соседкиной одеждой маленький беременный живот.
Однако иллюзия не воплотилась, сны оказались не в руку. В роддоме, в огромной кафельной комнате, где все с дребезжанием каталось на колесиках и беспрерывно ходили мимо неотзывчивые фигуры врачей, Софье Андреевне, уже опустошенной по дороге, показали головастое существо с невинной щелкой между скрюченных ножек и сообщили, что у нее родилась «катенька». Пожилая властная акушерка с ужасными следами былой красоты, бывшая с нею в машине, теперь старалась, как могла, дополнить гримасу младенца своей нарумяненной и начерненной улыбкой до картины полного счастья. Она, фактически назвавшая ребенка (плачущей Софье Андреевне было все равно), старалась и не могла простить здоровенной мамочке ее унылых всхлипов, а та глядела на морщинистого нежного червячка и понимала, что это все. У нее в ушах совершенно отчетливо, перекрывая хриплые вопли женщин, скорченных на высоких родильных креслах, точно на опрокинутых велосипедах, прозвучал прозрачный голос, не женский и не мужской, сказавший: «Мальчика не будет». И хотя как раз тогда и в том роддоме мальчиков появилось на удивление много – властная акушерка их всех называла «сашеньками»,– но в гладких свертках со спящими личиками угадывалось что-то неземное, неспособность быть и держаться на земле, что-то от крылатых головок с икон, и Софья Андреевна поверила бесплотному голосу, а Катерина Ивановна впоследствии подтвердила ее уверенность, оставшись вообще без пары и трагически (читай – счастливо) завершив историю женской семьи.
Стороной, через третьих лиц, Софье Андреевне передавали, что соседка, так никого и не родившая от беглого Ивана, очень о ней расспрашивает, интересуется, как здоровье, не завела ли она «мужчину», не беспокоит ли рояль. Вопреки жарким клятвам огнедышащего алкоголика из двенадцатой квартиры, что «профессорша» собирает на Софью Андреевну сведения для каких-то бумаг в милицию, вопреки призывам Колькиной матери, готовой хоть сейчас поджечь для устрашения соседкину дверь, Софья Андреевна знала, что эти расспросы не из вражды. Просто соседка нуждалась в ней, хоть в какой-то частице ее замкнутой жизни, где еще витало нечто от Ивана,– и стоило Софье Андреевне только поманить, у нее бы не было подруги преданней и задушевней.
Софье Андреевне и самой очень хотелось знать, как именно Иван расстался с негодяйкой: ведь получилось, что она, вытащив из полуоторванного мужнина кармана, который тот, подымая локоть, послушно подставлял, только свои ключи, выгнала Ивана сразу от обеих. Он просто оставил место с двумя симметричными женщинами, где они продолжали существовать кухня к кухне, туалет к туалету и были друг для друга точно в Зазеркалье – на другой половине дома, относящейся к прошлому. Софья Андреевна не раз пыталась вообразить, сразу ли Иван завалился к подружке оттаивать после того, как жена закрываемой дверью выпихнула его на площадку, или приходил прощаться позже, тайно, и они вдвоем ругали Софью Андреевну, а негодяйка, рыдая, распиналась на косяках? Как бы то ни было, Софья Андреевна полагала зазорным расспрашивать и доставала соперницу по-другому – догадываясь иногда, что неодолимое желание что-нибудь в нее швырнуть есть на самом деле желание прикоснуться.
В конце концов именно мусорная война дала ей такие сведения о злодейке, с которыми она четыре дня бродила точно пришибленная, стараясь ни с кем не говорить даже о своих обычных делах. Собственно, Софья Андреевна подозревала неладное уже давно: слишком редко злыдня стала выходить на улицу, а когда наконец попадалась навстречу, от нее противно воняло лекарствами, ее застиранная одежда казалась сшитой белыми ветхими нитками, висевшими тут и там из петельки, из прорехи, и желание запачкать пресные ризы, ляпнув на них целую пригоршню жирной прилипчивой жизни, становилось просто нестерпимо.
Однажды, в жаркую субботу начала июля, Софья Андреевна, заправив борщ, собрала очистки в газету и, привычно уминая сверток до нужной плотности, отправилась на балкон. Соседкин сквозной балкончик, в отличие от других, обшитых цветочными ящиками, ничего не скрывавший и этим – да еще трепетаньем пушинок на рассохшемся дереве – удивительно походивший на заброшенное птичье гнездо, сейчас до самых треснутых перил полнился хлопаньем крыльев и хриплым голубиным воркованием. Еще ни о чем не догадываясь, Софья Андреевна кинула ком в густое бурление, куда как раз спускался, расставив когти, распаренный сизарь размером с детское пальто. Пальнуло оглушительным шумом, птицы снялись и затрепыхались в воздухе, обнажив замызганный бетон с расклеванными остатками вчерашнего ужина Софьи Андреевны. Голуби бились и путались в голых провисших веревках, царапали когтями по карнизу, валились обратно в яму, на свежую и мокрую добычу, лопнувшую на ужасном дне, а тени их стремительно метались по оконному стеклу, и различие между хлопающей птицей и ее безмолвным отражением вдруг окатило вспотевшую Софью Андреевну мертвенным холодом. Чистое стекло с неясной горою серого тюля за ним отражало сизый и тонкий мир, где все скользило без звука и трения. Казалось, будто кто-то смотрит и видит такими горячие тополя в неопрятном пуху, смиренно ползущий автомобиль, ярко-белого до пояса мальчишку на высоком велосипеде: все возникало точно на промываемой фотографии, и ледяной ребенок стоймя шагал по упругому воздуху, переваливаясь между сквозных виляющих колес. Там, за стеклом, сохранялась своя тишина, которую не мог нарушить даже зудящий стрекот отбойного агрегата, громадными кусками ломавшего асфальт. Никакие звуки, даже слышные там, не были властны над тишиной, и ощущение стеклянной границы между балконом, полным воркующей, урчащей жизни, и волшебным покоем внутри скорее, чем неубранный мусор, убедили сомлевшую Софью Андреевну, что соседка действительно умерла.