Не будет никогда ни искупления, ни возмездия. Никогда я до такой степени не чувствовал, как меня перемалывают челюсти невидимой войны, не чувствовал себя отрезанным от всего и от всех. Невозможно допустить, что где-то на этом свете, посреди великолепного пейзажа, меня ждут дети и жена, что у меня есть занятие, которое мне нравится, что существуют мирные страны и что счастье может быть где-то рядом, скромное, но сияющее. Когда я выхожу на улицу, все парижские тротуары черны, мокры и безлюдны. В этой ночной пустыне под ручку прогуливаются Глупость и Жестокость, они кивают мне, будто я с ними заодно. Я тоже пропитан сочной и едкой ненавистью и сам себе противен.
Почти сразу решаю, чтобы со всем этим покончить, завтра же навестить маму, потом в последний раз взглянуть на лицо и тело моего дяди Эдуарда. Я настолько устал, мне до того горько, что речь может идти только о проверке. Попытке завершения. Не трогать, только посмотреть. Не бить, не убивать, просто встретиться лицом к лицу с образчиком «человеческой бесчеловечности». Бить так легко! И я ничего другого не умею.
Дверь мне открывает друг моей матери. Серебряные волосы, подстриженные бобриком, широкий лоб, прямой взгляд, крепкая рука. Мама сияет. Она безмятежно обживает начало старости, но вместе с тем кажется молодой и открытой как никогда. Они вдвоем сидят на диване напротив меня. Этот человек трогательно заботится о ней и искренне доброжелателен по отношению ко мне. Я наблюдаю за этой пожилой, но такой беспечной парой, живущей в полном согласии. Они рассказывают мне, куда собираются поехать, говорят о событиях в мире, за которыми спокойно следят по телевизору. Говорю себе: «Это моя мать». Наша жизнь в «Трех львах» представляется мне неопределенным Средневековьем, а мое лионское детство — доисторическим периодом, не оставившим почти никаких следов.
В ледяном тайнике памяти моей матери хранятся выцветающие секреты, расползающиеся сожаления, почти растаявшие стыд и печаль. В тайнике памяти этого человека, которого она любит, как любила моего отца, хранятся другие секреты. Я знаю, что он сражался в Веркоре, был свидетелем и участником страшных событий. А теперь он говорит, что надо купить билеты на самолет в Грецию и показывает мне слайды других путешествий, которые совершил вместе с моей матерью.
Я не рассказываю им о своем визите к Леону, но прошу маму дать мне новый адрес Эдуарда. Мы бегло упоминаем о моей художественной деятельности. Я замечаю, что мама купила журнал, в котором говорится о моих скульптурах. Мы расстаемся в наилучших отношениях, довольные тем, что повидались. Нас разделяет ошеломляющее расстояние.
Остается последнее испытание. Мой дядя живет теперь в нарядном домике неподалеку от Сен-Клу. Мое единственное намерение — посмотреть вблизи на подлеца. Это все — других у меня нет.
Ему семьдесят пять, но он все еще держится очень прямо, без напряженности, он крепкий и мускулистый. Моя тетушка несколько лет назад тихо угасла над своими кроссвордами.
Эдуард живет, окруженный трофеями, в богатстве и роскоши. Он знакомит меня со своей новой подругой, блондинкой на двадцать лет моложе его, гордо показывает мне свой тренировочный зал. Нескольких минут ему оказалось достаточно, чтобы вернуть свое превосходство надо мной.
Он радостно сообщает, что купил в галерее несколько моих скульптур.
— Это все-таки творения моего племянника!
Кажется, он с дьявольской проницательностью понял, что именно я хотел вписать в камень. Он любезен, притворно ласков, насмешлив, задирист. Слушая его, я со странным спокойствием твержу себе, что передо мной настоящий гад. Для того чтобы можно было открыть военные действия, напоминаю о картине в прихожей, которая так мне нравилась: три персонажа в лодке с белым парусом, на фоне заходящего солнца.
— Чья она была? Вюйара? Боннара? И кому принадлежала раньше? Ты всегда умел получать прекрасные вещи… любой ценой!
Эдуард улыбается. Его все такие же здоровые зубы угрожающе сверкают. Я имею дело со зверем, который может еще долго прожить в непролазных «джонглях», как он произносит. В потемках. Встретившись с опасностью, он круто разворачивается, выбирает площадку и нападает сам:
— Ты же все-таки не для того пришел, чтобы поговорить со мной об этой старой картине? Поль, голубчик… Слушай, а ты здорово отделал Леона в тот раз. Основательно его изуродовал! Признаю, его физиономия напрашивается на грубое обращение. Когда он был еще мальчишкой, мне уже хотелось его поколотить! Да, я ждал тебя. Я только раздумывал над тем, придешь ли ты ко мне сыном, одержимым жаждой мести и ослепленным ненавистью, или художником, ищущим интересную модель. Ну и вот! Ты здесь, бедняжка Поль… Что ты намерен делать? Ты достаточно наивен для того, чтобы видеть во мне лишь циничное и бессовестное существо, твердую и однородную глыбу. Словом, настоящего злодея! Впрочем, это не совсем ошибочно! Но если ты воображаешь, будто человек вроде меня совершенно не осознает зла, ты ошибаешься. Я в точности знаю, где проходит граница. И в точности знаю, по какую сторону нахожусь! Или, вернее, по какую сторону нередко оказывался… Сегодня я всего-навсего старик, уютно живущий в окружении оставшихся у него красивых предметов. Прошлое не то что далеко — оно нереально! Но это нисколько не мешает мне время от времени вспоминать преступника, каким я был. Я очень отчетливо помню минуты, когда надо было решать: обманывать, не дожидаясь, пока обманут меня, брать то, что можно было взять, выдавать тех, кто мне мешал, убирать чужими руками других — мало ли что! Никаких друзей, только соотношение сил, власть, которой надо пользоваться, пока она у тебя в руках… Дело в том, что от всего этого испытываешь высшее наслаждение, о каком люди вроде тебя ни малейшего представления не имеют. Выжить удается только самому сильному или самому хитрому. Все против всех! Так вот, Поль, голубчик, я живу со всеми моими воспоминаниями, понимаешь? Со всеми! И знай, что я очень любил твоего отца. Не только за то, что он умел драться, но и за то, что он меня ненавидел. Вот видишь, для тебя это слишком сложно. Подлец, каким я был, нисколько не мешает спать спокойно старику, которого ты видишь перед собой. Я прекрасно сплю. Сном подлеца! Да, я совершал то, что ты воспринимаешь как преступления, но это совершенно не мешает мне ценить красивые вещи, наслаждаться хорошим вином или хорошей сигарой, любоваться картиной вроде той, о которой ты недавно упомянул. Да, раз уж тебе так хочется знать, — это был Боннар! Не мешает это и старику вроде меня получать еще кое-какие плотские радости, при условии, разумеется, что я буду поддерживать плоть в хорошем состоянии! И, наконец, знай, Поль, голубчик, что существуют порядочные люди, считающие меня благодетелем. Да, мне случалось оказывать бескорыстные услуги. Я помогал. Давал. Спасал. В глыбе зла всегда существуют трещины добра. Или наоборот! В общем, одно другого стоит!.. Ну, а теперь решайся! Мы одни. Без свидетелей. Посмотри туда — там, на стене, моя коллекция кинжалов. Выбирай! И делай то, зачем пришел. Бить, протыкать — это ты умеешь, а? Я никогда не боялся смерти. Я ее даже жду, вызываю. Я, пожалуй, буду слегка защищаться… Для порядка.
И тогда я поворачиваюсь к дяде спиной, медленно иду через залитые солнцем комнаты. Ни одной пылинки на старинной мебели, серебре, хрустале, бархатной обивке. Ухожу под хохот зеркал. Нелепым образом вспоминая теплое кельштайнское подземелье. Мне бы сейчас зарыться в сучий живот. Но я умею только шагать и ваять.
Вскоре я возвращаюсь в Триев, Жанна и дети рассказывают мне, что произошло за время моего отсутствия в школе и в родильном доме. Многое, имеющее отношение только к настоящему и будущему.
— В воскресенье, — говорят мне дети, — будет отличная погода. Мы устроим пикник. Мама пригласила своих подружек из больницы. Мы поднимемся наверх, там есть совсем ровный луг. Очень далеко видно. Папа, ты пойдешь с нами, скажи, пойдешь?
И вот чудесным летним воскресным днем мы — Жанна и ее подруги-медсестры, дети и я — предпринимаем восхождение на Арканский перевал. Надо идти по тропинкам чуть больше двух часов. Со дня своего возвращения я так и не набрался мужества открыть дверь своей мастерской, вновь оказаться среди всей этой пыли. При виде пришедших рано-рано утром медсестер или акушерок я испытал странную эйфорию, близкую к опьянению, какое вызывает слишком чистый, слишком холодный горный воздух. Они то и дело смеются и говорят все одновременно. Блондинки и брюнетки. У некоторых почти детские личики, у других резкие черты, отмеченные скорее опытом, чем возрастом. От этой небольшой группы исходит удивительная энергетика. Обычно они одеты в белые халаты и действуют в белых помещениях. Их руки прикасаются к телам, которым больно, и к телам, которые только появились на свет.
А сегодня утром они, одетые для горной прогулки, весело наполняют корзины снедью. Солнце еще не очень высоко. В тени поблескивают капли росы. Как только все собрано, начинаем свое нетрудное восхождение. Растягиваемся по дороге длинной шумной вереницей. Женщины окликают друг дружку. У самых болтливых восхитительный южный акцент. Эхо подхватывает их слова.