— Сейчас… — Заведенная за спину рука нащупывает внезапную помеху. Под пальцами отсыревший холод металла. Круглый бок, коническая форма… снаряд? Я оглядываюсь, мертвея. Да. Я сижу на крупнокалиберном снаряде. Сыробоком, источенном коррозией. Толчок Динкиных ягодиц усаживает меня на снаряд верхом. Я изо всех сил сжимаю нашу смерть коленями. Зажмуриваюсь. Возвращаю ей толчок. И мы после этого живы, не взорвался снаряд. Вам всем назло — живы. И снова живы, и еще раз. И много-много-много раз еще. И пусть потом разносит в клочья, мне плевать! Но если выживем, с тобой я не расстанусь. Никогда. Мы занимаемся любовью. Долго. (Может быть, слишком долго, сознаю я где-то в отдалении… Надо кончать с привычкой к анестезии. Кончать с таблетками, иначе…) Но я силой, силой пробиваюсь сквозь свою бесчувственность. И начинаю стонать. Силой! Где-то над нами обеззвучивается от испуга белка, потому что уже не слабый стон беглеца из больницы, а рык звериный рвется из меня. И я отпрыгиваю резко. И кончаю. Прямо на снаряд.
* * *
…так тихо. На палой хвое, под навесом ели мы приходим в себя. На откосе воронки. Еще кровь шуршит в ушах. Белочка начинает скрестись. Октябрьский тишайший лес вокруг.
— Тебе хорошо было? Шейные позвонки всхрустывают: разве можно выразить словами?..
— Да я бы, — говорю, — взорвался б с упоением. Если бы он взорвался. Ее нога в шерстяном носке дотягивается до торчащего изо мха снаряда, поглаживает медь головки.
— А жаль, что не взорвался… Отсырел. С войны нас поджидал. От нашей гаубицы, между прочим, — говорит она. — 152-миллиметровый.
— Откуда ты знаешь? Может, он немецкий.
— Знаю. Наш он. Я в детстве все учебники отца по пушкам каракулями разрисовала. Тогда ведь не было еще ракетных войск. И он артиллеристом был. Простым.
— А сейчас ракетчик?
— И еще какой. Всеми ракетами, на Запад нацеленными, командует. Прикажут ему, он — раз! — и всех их разнесет.
— А они нас.
— Может быть… — Она закуривает мятую папироску. — Ты думаешь, война будет?
— Войны не будет, но будет борьба за мир, — говорю я. — После которой камня на камне не останется. Последний московский анекдот.
— А мне плевать, если и будет, — говорит она. — Что такое война? Это просто наша смерть. Ты боишься смерти?
— Нет, не боюсь.
— И я не боюсь, Раньше, когда в школе училась, боялась, а сейчас нет. Я и без войны уже, знаешь? Раз — люминалом травилась, второй раз — газом.
— Знаю…
— Вот. И мне плевать на эту жизнь.
— А у тебя глаза разного цвета! — вдруг открываю я. — Ты об этом знала? Этот скорее голубой, а этот совсем зеленый. Как у кошки. Никогда не видел ничего подобного! Отсутствующий взгляд возвращается. Глаза ее упираются в меня, жесткие и злые.
— Ты надо мной издеваешься, да?
— Почему?
— Потому что говоришь не о том, что думаешь!
— Что с тобой? Да я вообще ни о чем не думаю.
— Не думаешь?
— Нет…
— Но ты же ведь, — кричит она, — к девушке летел, к целке! А она женщиной оказалась.
— Женщиной, ты?.. — Ах, да, ведь крови не было. Я подношу к глазам свою правую руку. Не было, да. Я и не понял… — Значит, — говорю я, — значит, у тебя уже тоже есть прошлое.
— Вот именно! А то ты сразу не понял!..
— Нет, не понял.
— Так я тебе и поверила! Я откидываюсь на спину, надо мной переплет еловых ветвей. И не ревность меня мучает, а собственная несообразительность. И я совсем не знаю, как мне реагировать. — И кто же он, твой первый?
— Кто, кто… Какая разница? Теперь жалеешь, что летел, да? Раскаиваешься? Ведь я тебя просила, умоляла: «Не торопись!» Ты сам все испортил. Налетел, как ненормальный! Слова не дал сказать.
— Слушай… Да брось ты, — кричу, — пинать эту штуку! Взорвется же!
— Не взорвется, — угрюмо отвечает она. — Тут их полно. Лежат себе и что-то не взрываются.
— Ты его любишь? Если ты его не любишь, то для меня это значения не имеет.
— О чем ты говоришь, Алеша! Да я из-за всей этой… из-за кошмара этого я газом травилась, а он мне про любовь! Ты получил мое письмо?
— Получил.
— Ну, и вот… Изнасиловали меня. Теперь ты понимаешь?
— Как то есть изнасиловали? — вскакиваю я.
Она опускает голову. Как после удара под ложечку, меня охватывает тошнота. Что-то гнусное сжимает мои внутренности. Я выбираюсь из воронки, сажусь к подножию ствола. Я влипаю затылком в смолу, отдергиваюсь, и от резкой боли в корнях волос вскипают слезы гнева. Ну, за что мне еще и это? Мало мне уже, что ли?!
— Кто?
— Какая разница…
— Нет, я хочу знать!
На другом краю воронки она обхватывает свои колени. — Золотая молодежь, — говорит. — Мальчики.
— Не один? Она вздыхает…
— Сколько?
— Я не считала. В отключке была. Если хочешь, могу рассказать.
— Ну?
— Ну, пригласили в одну компанию… — Она раскуривает папиросу, морщится, отбрасывает горелую спичку. — Я была и еще одна. Остальные парни. В общем, напоили они нас, как выяснилось потом, спиртом. Медицинским. Закрасили его и за наливку выдали, за клубничную. Мы-то ведь ничего не подозревали, а у них, оказывается, все заранее продумано было. Сволочи!.. Ну, и втоптали нас в грязь с головой. Когда я включилась обратно, уже было поздно. Но мне не так досталось, как той, второй, которая уже и до этого не невинной была. Об меня им неинтересно было мараться, а что они с той вытворяли, так это просто чистый садизм. Перед тем как смотаться, я заглянула в салон. Представляешь, она лежит на ковре, голая, а эти сидят вокруг, как прямо из племени каннибалов, и гоняют по ней машинки.
— Что еще за машинки?
— Автомобильчики детские. Ну те, что с Запада все привозят в качестве сувениров. Вроде гонок что-то по ней устроили — знаешь, пьяные дела? Изъездили всю в кровь. И руки у нее связаны. «Жених» ее, кстати, тоже игрался. Он ее как бы под кодом «невесты» привел, а тут… С этими машинками они все въезжают в его «невесту» чуть ли не по локоть, представляешь? А ему хоть бы хны. Хохочет. Но самое странное, что и ей, с которой они так развились, и ей все это как с гусыни вода. Есть же люди! Хоть что с ними делай, а они как ни в чем ни бывало. Подруга эта потом телефон мне обрывала, после смены у завода стерегла. Они испугались, когда узнали, что я газом травилась. Боялись, что я заявление в милицию понесу. И через эту же, рабыню свою, отступную предлагали.
— Деньгами?
— Дисками. «Роллинг стоунов» и так далее. И щенка.
— Уж не борзого ли?
— Нет, скочтеррьера. Черный такой, лохматый. Очень симпатичный.
— Ты хочешь собаку?
Дина затягивается последний раз, отбрасывает окурок, который отскакивает от снаряда и пытается воспламенить развороченный хвойный наст. Она говорит:
— Расхотела… Я подтаскиваю сухую ветку, ломаю ее на куски, сначала руками, потом о колено. Что тут скажешь? Тут сказать нечего. Я сползаю в воронку. Обстраиваю хворостом снаряд. Рядом падает смятая пачка «Севера», и она пойдет в дело. Я выворачиваю карманы куртки. Нераспечатанную пачку болгарской «Стюардессы» бросаю к ее ногам, а все свои наркотики, особенно димедрол в бумажной упаковке — сюда же. Сверху я натаскиваю еще мертвых веток и, не оборачиваясь, говорю:
— Кинь мне спички. Помедлив, она бросает коробок. Я зажигаю использованный авиабилет, сую пламя под веточки. Сгорая, корчатся на них иглы, и вот уже занимается мой костер.
— Что это ты делаешь? Я задуваю пламя вовнутрь, глядя, как подсыхает бок снаряда. Теперь уже костер не унять.
— Сгорит же все, Алеша?
— Если бы все, — говорю я… — Идем отсюда. Обнявшись, мы хрустим сквозь лес. За нами поверху крадется белка. Перескакивает с дерева на дерево. Старый лес кончается. И средний. Мы продираемся в ельничке, и она оглядывается:
— Не сработает. Отсырел динамит…
На самом выходе из лесу земля вдруг сотрясается от взрыва. Мы — падаем в старый пехотный окоп, и тут грохочет снова: «Бу-бум!» И еще раз! Целая канонада! Я изо всех сил вжимаю Динку в мох. Взрывная волна прокатывается над нами, осыпая хвоей, эхо удаляется в поле, а позади, в лесу, все еще обваливается с треском наша ель — старая, высокая, стрельчатая, как Кельнский собор, который так любил рисовать Достоевский на полях своих черновиков. Сердце бухает: так и кажется, что сейчас — после этакого светопреставления! — что-то произойдет. Но внешний мир отзывается только лаем собаки. Дальним… Ей вторит другая дворняга, третья… Погавкали лениво и умолкли. И нас охватывает еще более глухая тишина.
— Здорово! — шепчет Дина. — Вернемся глянем?
— Зачем?
— Интересно ж.
— Последнее дело возвращаться туда, — говорю я, — где было хорошо. Вперед и только вперед! Мы выползаем на бруствер, заросший красными кустиками брусники. Перед нами — картофельное поле. Огромное серое пространство с чернеющими, где уже убран картофель, полосами. Оно молчит. Грузовика нет. Нет и женщин. Разошлись по избам. Никого… Мы лежим в бруснике и курим, созерцая готовую к зиме октябрьскую пустоту.