— Какой все же кошмар для моей матери с отцом… — промолвил Крейн, — когда Стив захлопнул за собой дверцу.
Мимо прополз натужно гудя, поднимая облако пыли, прополз большой грузовик, доверху наполненный апельсинами, — донеслось благоухание чудесных фруктов, украшающих сотни свадебных столов. — Знаешь, мы все живем вместе. У моих родителей только двое детей, — мой брат и я, — и вот теперь, когда они смотрят на меня не могут скрыть своих чувств: если судьбе угодно забрать одного из сыновей, — почему того, а не этого? Так думают они. Это заметно по глазам, и они знали, что глаза их выдают. Знал и я, был с ними абсолютно согласен. Конечно они, чувствуют свою вину, но я ничем не могу им помочь. Крейн после целой серии неловких, нервных, неуверенных движений завел наконец мотор, словно новичок, который только учится водить автомобиль, и развернулся. Поехали к Лос-Анжелесу, на юг. Стив, оглянувшись, в последний раз посмотрел на раненый эвкалипт, а Крейн упорно, внимательно глядел вперед, на дорогу.
— Знаешь, что-то я проголодался, — заявил он через некоторое время. — А ты? Знаю тут одно местечко, где можно отведать деликатес — морское ухо. Всего десять миль.
В развалюхе, стойко выносившей на себе пагубное воздействие любой погоды, с окнами, открытыми на океан они поглощали этот деликатес — морское ухо, — запивая его пивом. Автоматический проигрыватель крутил «Даунтаун» — слушали эту пластинку уже третий раз. Крейн все бросал десятицентовки в щель аппарата, ставил все время одну и ту же пластинку.
— Просто с ума схожу по этой мелодии! — признался он. — Представляешь — субботний вечер в Америке… пиво Будвейзер… Чудесная вакханалия!
— У вас все в порядке? — поинтересовалась подойдя к их столику маленькая, толстая официантка, крашеная блондинка лет тридцати, мило улыбаясь им сверху вниз.
— Все просто великолепно! — успокоил ее Крейн, ясным, звенящим голосом.
Официантка хихикнула.
— Как приятно слышать от вас такое!
Крейн внимательно ее изучал.
— Скажите, вам заранее известно, когда начнется шторм?
— Что такое? — не совсем поняла она его и недовольно нахмурилась.
— Ну, я имею в виду — когда начинается шторм, — повторил Крейн. — Зло задувает ветер, океан волнуется, тяжело вздыхает; молодые матросы гибнут в бездонной пучине…
— Боже! — удивилась официантка. — А я-то думала, вы только пиво пьете!
— Советую вам завести якоря, — невозмутимо продолжал Крейн. — У вас очень опасное место. Стоит как следует подуть ветру и приливу посильнее выплеснуться на берег, как вы все, вместе с этой развалюхой, окажетесь на плаву и поплывете себе в открытое море, мимо скал, до самой Японии.
— Я обязательно скажу боссу, — широко улыбнулась официантка, — что вы советуете ему завести якоря.
— Не забывайте, дорогая леди, — вы пребываете в большой опасности, — с самым серьезным видом стращал ее Крейн. — Вы конечно, думаете, что это не так, — никто никогда не говорит искренне. Никто никогда не говорит вам и сотой доли истины — истины перед Богом. — И через стол, из кучки монет возле локтя, подвинул официантке десятицентовик.
— Не будете ли вы столь любезны, не опустите ли эту монетку в щель автомата? — Крейн делая вид, что это формальная просьба посетителя.
— Что вам хочется послушать?
— «Даунтаун».
— Опять? — Официантка скорчила кислую гримасу. — Да она у меня уже в ушах звенит!
— Это все потому, что вы сердитесь.
Официантка, взяв со стола десятицентовик, опустила его в автомат — снова заиграла пластинка «Даунтаун».
— Она надолго меня запомнит! — Крейн поглощал жареную картошку, политую кетчупом. — Как только задует ветер или начнет вздыматься океан. Нельзя прожить всю жизнь — и чтобы о тебе так никто и не вспомнил.
— А ты любопытный гусь! — Стив, улыбнулся, смягчая вложенную в эти слова иронию, — вот не думал, что выпалит такое.
— Да ничуть я не любопытный! — не согласился Крейн, вытирая кетчуп с подбородка. — Обычно я так себя не веду. Впервые в жизни, кажется, флиртую с официанткой.
— Ты считаешь это флиртом? — засмеялся Стив.
— А разве нет? — огорчился Крейн. — Но что же это такое, черт побери, если не флирт? — И бросил на Стива оценивающий взгляд. — Можно мне задать тебе один вопрос? Ты закадрил эту девчонку, с которой я часто вижу тебя в городе?
— Минутку. — Стив отодвинул в сторону тарелку.
— Мне не нравится, как она ходит, — осторожно произнес Крейн. — Как… кокетка. Нет, предпочитаю шлюх.
— Лучше оставим этот разговор, — предложил Стив.
— Ради Христа! Я-то думал, ты хочешь стать моим другом. Сегодня утром ты продемонстрировал мне дружеский, прочувствованный до конца жест. В этой калифорнийской пустыне — Гоби Лос-Анджелеса, Камарге культуры, — протянул мне руку, предложил сосуд с водой.
— Я в самом деле хочу стать твоим другом, само собой. Но все же есть определенные границы…
— У слова «друг» нет никаких границ! — хрипло возразил Крейн и полил пивом жареную картошку, уже политую кетчупом. — Знаешь, я изобрел нечто возбуждающе — для вкуса. Позволь, я кое-что расскажу тебе, Денникот. Дружба — это безграничное общение. Спроси у меня что-нибудь — и я отвечу. Чем основательнее дело, тем полнее ответ. Ну, а какое у тебя представление о дружбе? Правда только о пустяках, тривиальных вещах, а об остальном молчок? Лишь лицемерие, и все? Боже, тебе бы воспринять хоть малость от моего брата. Хочешь знать, почему я называю имя Китса и сразу за ним, не переводя дыхания, имя брата? — В голосе его звучал явный вызов, он еще больше ссутулился над столом. — Потому что он обладал чувством внутренней чистоты.
Крейн задумчиво скосил глаза на Стива.
— У тебя это тоже есть. Потому я и сказал себе, что ты единственный из всего нашего курса, кто задал мне вопрос — зачем я это сделал. — Он помолчал. — Да, у тебя тоже. Душевный подъем. Я могу судить — слышал, как ты смеешься, видел, как спускаешься с крыльца библиотеки, поддерживая под локоток свою девушку.
Опять умолк, подумал и продолжал искренне:
— Я тоже способен на душевный подъем, но приберегаю его для другого. — На лице его появилась таинственная гримаса, вызванная каким-то внутренним позывом. — Но вот в отношении чистоты… право, не знаю. Может, и тебе тоже об этом ничего не известно… Присяжные совещаются… Но я-то хорошо знал брата. Не хочешь узнать, что я имею в виду, говоря о внутренней чистоте?
Ему необходимо выговорится, это ясно, — молчание сделало бы память чем-то невыносимым.
— Это означает обладать каким-то набором личных нравственных стандартов и никогда их не нарушать. Даже если от этого больно, никто ничего не знает, это всего-навсего крошечный формальный жест, о нем девяносто девять процентов из ста и не думают.
Крейн, вскинув голову, с удовольствием прислушивался к своему любимому «Даунтауну», хотя говорить приходилось громко, напрягая голос, чтобы перекричать автомат.
— Знаешь, почему моего брата не выбрали капитаном футбольной команды? Его кандидатура выдвигалась, все уже было заранее оговорено — вполне логический выбор; все ожидали, что так оно и будет. Скажу тебе, почему его все-таки не выбрали: в конце сезона он отказался пожать руку капитану команды прошлого года, а у того немало голосов и он, конечно, повлиял бы на исход выборов. А пожать ему руку мой брат отказался потому, что считал этого парня трусом. Капитан, а идет только на схватку вверху; схваток внизу, на земле, куда более опасных, избегает. Не идет и на блокировку, если столкновения отличаются особой резкостью и грубостью.
Может, больше никто из команды этого не замечал, кроме моего брата, а может, они еще сомневались и он этим пользовался к своей выгоде. Но мой брат все отлично понимал. Потому не пожал ему руки — не в его привычках пожимать руку трусам, — и в результате капитаном выбрали другого игрока. Вот что я имею в виду под нравственной чистотой.
Крейн потягивал из кружки пиво, глядя на пустынный пляж и океан. Впервые, кажется, Стиву пришла в голову такая мысль: в общем, неплохо, что он не был знаком с братом Крейна — не пришлось разбирать его прямолинейное поведение, под стать генералу Кромвелю.
— Что касается девушек, этой «родины компромиссов», то они не для моего брата. Знаешь, как он поступил со своей первой девушкой? А ведь думал, в то время, что влюблен в нее, но это не имело никакого значения. Они занимались любовью только в темноте — на этом всегда настаивала она. Ну, так порой ведут себя девушки, ты знаешь. Темнота, как известно, прощает все. Мой брат в самом деле сходил по ней с ума и ничего не имел против темноты, если ей так хотелось. Но однажды, когда она сидела на кровати и внезапный порыв ветра отогнал от окна шторы, при ярком лунном свете он увидал: у нее большой отвисший живот… И вообще вся фигура какая-то рыхлая, — видно, потакала всем своим желаниям. Само собой, когда она лежала, живот втягивался и его практически не было видно, а когда одевалась, носила бандаж — в него можно запихнуть бочку с пивом. И вот, когда он увидел ее безобразную фигуру на фоне трепещущих на ветру штор, то сказал себе: «Все, это в последний раз! Такие развлечения не для меня». И все только потому, что у нее не было совершенных женских форм, а на меньшее он не соглашался. Любовь, желание — все равно. У него самого тело микеланджелевского Давида; он знал об этом, гордился постоянно за собой следил, за своей фигурой, — зачем же ему довольствоваться тем, что несовершенно? Почему ты смеешься, Денникот?