— Нет, братик, это не пойдет, — серьезно сказала Леля. — Зачем так грубо халтурить.
Вторично в этот день странное беспокойство шевельнулось во мне, но я подавил его, не допустив до сознания. Я спросил Лелю, стоит ли терять время, когда весь рассказ у меня в кармане; надо лишь заглянуть в энциклопедию, чтобы воскресить в памяти устройство вагона и уточнить пейзаж.
— Нет, братик, так нельзя, — повторила она настойчиво. — Надо поехать.
Сейчас, как никогда мощно, от Лели веяло не наукой и переводами, а иными, серьезными, опасноватыми доходными делами. Меня поразило, что Леля вроде ставит нас на одну доску, выходит, мне тоже следует подумать о мерах предосторожности, о каком-то алиби наизнанку: иметь доказательства, что я был на месте преступления, словно и меня могут призвать к ответу. Но какой с меня спрос? Леля подвизается в мире тех или иных материальных ценностей, я тку из воздуха. Моя деятельность столь же отвлеченна и условна, как и деятельность моих работодателей, мы вместе шьем новое платье короля. Но мы защищены, не найдется столь невинного и неосмотрительного дитяти, что осмелилось бы поиздеваться над голой задницей короля и тем разоблачило бы нас. Когда дело касается Его величества, даже младенец, только что выплюнувший сосок матери, уже не наивен, не прост, а хитер и мудр, как змий. И если я напишу о том, что в ночном поезде, мчащемся сквозь черную, непроглядную мартовскую Россию два смертельных врага примирились, подумав о Сталине, неужто кто осмелится подвергнуть сомнению столь естественный порыв?
— Давайте съездим вместе, я помогу вам, — снова предложила Леля.
Чтобы погасить зародившуюся во мне тревогу, я согласился.
Вид отходящего в дальний путь поезда всегда печалит и волнует. А этот поезд отходил от мокрой платформы в припахивающую землей и талостью черноту весны. В горле закипели слезы, так захотелось простора, и далей, и жизни, так захотелось прикоснуться всей своей молодостью к тому, что сулит дорога. Но это чувство, едва возникнув, потонуло в пошлости наших дел. Мы стали мотаться вдоль состава, ошеломляя пассажиров идиотскими вопросами. По правде, вопросы задавала Леля, я лишь присутствовал при сем с таким отвлеченным видом, что не имел к этому никакого отношения. Леля не стеснялась. Сбив на затылок отороченную цигейкой шляпку, она ястребицей накидывалась на очередную жертву.
— Мы из «Литературной газеты», — говорила она, — а вы кто такой?
Ни одному пассажиру не пришло в голову послать нас подальше. Вечный страх замечательно дисциплинирует. Люди покорно называли свои фамилии, имена-отчества, места жительства и места работы. Вятичи, пермяки, уральцы, сибиряки, дальневосточники, инженеры, техники, сталевары, доменщики, прорабы, преподаватели вузов сообщали Леле свои анкетные данные с той барабанной быстротой и отчетливостью, что служит гарантией лояльности. Но главные мучения ждали их впереди.
— Вы знаете, что вам придется голосовать в поезде? — говорила Леля радостно, но строго. — Это честь, не правда ли?
Пассажиры экспресса тупо подтверждали, что это честь. Хоть бы один возразил, что это скорее случайность.
— А за кого вы голосуете? — следовал неумолимый вопрос.
Большинство знало, те же, что не знали, пугались и начинали лепетать жалкие оправдательные слова.
— Понятно, — властно перебивала Леля, — но за кого бы вы ни голосовали, вы голосуете за…
— Сталина!.. — радостно подхватывал испытуемый, до слез благодарный, что ему помогли выпутаться из щекотливого, мягко говоря, положения.
Мне было стыдно и докучно, я не понимал, зачем нужны все эти расспросы. Но постепенно мне стал приоткрываться Лелин замысел. Она расспрашивала людей, по каким делам ездили они в Москву, с какими учреждениями имели дело, не пришлось ли им столкнуться с кем-либо из земляков, не было ли у них ссоры, не едет ли тем же поездом кто из знакомых, друзей и недругов. Она нащупывала придуманный мной сюжет, пыталась отыскать хотя бы разрозненные подробности его в этой человечьей пестряди. Что-то похожее порой мелькало в напряженно нескладных ответах людей, и под безжалостным нажимом Лели приобретало отчетливое сходство с моей убогой выдумкой. И все же я не понимал до конца, зачем это нужно. Для доказательства, что я действительно был в этом поезде? Но кто станет проверять меня?..
Мы пробыли на перроне до самого отхода экспресса, помахали на прощание счастливцам, которым предстоит голосовать в поезде, и побрели прочь в грустной подавленности от несоответствия нашей фальшивой и ничтожной суеты серьезности рельсов, вагонов, паровозного дыма, гудков, пронизывающих даль…
Я славно поработал в последующие дни. В номере «Социалистического земледелия», вышедшем в понедельник, было три моих материала: трехколонник «В Сталинском избирательном участке», передовая «Сталин — наше сердце», интервью с самым старым и самым юным избирателями, отдавшими свои голоса Сталину. Последние материалы шли без подписи, но я льстил себя мыслью, что каждому, кто прочтет трехколонник, будет ясно мое авторство и в двух других материалах. Во всяком случае, у заведующего отделом информации «Литературной газеты» не было сомнений на этот счет, когда он вызвал меня в понедельник вечером в редакцию. В руке у него была влажная гранка с рассказом «Примирение».
— Слушайте, — сказал он трагическим голосом, и кошельки под его взболтанными, усталыми глазами набрякли и почернели сильнее обычного, — вы же были в воскресенье утром в Сталинском избирательном участке.
— Ну, да, — подтвердил я, не догадываясь, к чему он клонит.
— Значит, вы не могли быть в поезде, когда там было голосование.
— Да, я сошел раньше…
— Так что ж это?.. Так как же вы?.. — залепетал он растерянно.
Я мог бы сказать ему: пусть я не был в поезде, но и в Сталинском избирательном участке я то же не был, впрочем, это вряд ли принесло бы ему утешение.
— Вы понимаете, я сел в поезд, где ехали эти инженеры, и довольно долго слушал их злобные пререкания по поводу какого-то дела, решенного Главком в пользу одного из них. Я сказал им: как можно ссориться в такой день, и по их подобревшим глазам понял, что, конечно же, они помирятся. — Я говорил все это тихо, вкрадчиво, мягко, так, верно, говорят с полупомешанным, которому еще можно внушить несколько простейших разумных мыслей.
— Я понимаю, — он вздохнул и понурил голову, — но все равно вы придумали их примирение.
— Вы ждали от меня новеллу, а не очерк. Новелла же предполагает известную дозу выдумки. — Теперь я в полной мере отдавал должное Лелиной предусмотрительности, обеспечившей мне точку опоры в этом споре.
— Я говорил о документальной новелле, о подлинном случае, которому вы придадите изящную новеллистическую форму. Нам нужна правда, а не вымысел…
«Спокойно, спокойно!.. — сказал я себе и своему гулко забившемуся сердцу. — Что он городит?.. Неужели он хоть на миг полагал, что слащаво-фальшивый бред, который я ему принес, имеет жизненное подобие? Какое же у него представление о мире, о людях?.. Чего доброго, он и мои соцземовские очерки принимает за подлинное и неприкрашенное отражение действительности?..»
Я даже вспотел. А что, если кому-нибудь взбредет в башку проверить на жизнь мою писанину? Да нет, чепуха, он просто рехнулся, этот старый армянин с черными подглазьями. Иначе, как можно так грубо нарушать правила игры?..
И тут меня точно обухом по голове: а вдруг и редактор соцзема принимал за чистую монету грузинского летчика, похитившего самолет, прокаженных с Кавказских гор, старух поползней, лилипутов и прочую нечисть, стремящуюся проголосовать за Сталина? А я-то сам, был ли я на все сто процентов уверен, что Лелины «факты» — плод ее необузданного воображения? До того как я увидел ее игры с дратхааром возле старого дуба, у меня не мелькали сомнения, что она ездит на площадь Журавлева. А коли так, значит, я полагал, что какое-то соответствие жизни есть в ее материалах. И даже после того как обнаружилось, что Леля уходит от меня по утрам вовсе не в дымную даль окраин, а домой досыпать, я не допускал по-настоящему это открытие до своего сознания, играл в прятки с самим собой. Я боялся признаться себе, что Леля всё выдумывает. Мне хотелось верить, что какая-то доля правдоподобия есть в поспешных строчках, заполняющих ее блокнотик.
А сама Леля, когда она занималась мифотворчеством, была ли психологически так уж далека от той условной реальности, в которой все мы существуем? Ведь поначалу она и впрямь раза два съездила на площадь Журавлева, и в бредовости подмененной действительности сделала свое гениальное открытие: чем дальше от жизни, тем больше «жизненной» правды. Как же далеко все зашло, как же абстрагировалось наше бытие, если мы разучились отличать нами порожденную фантасмагорию от действительности, если мы уже не ведаем, когда бредим, когда пребываем в подчинении у сознания!