А потом он так устал, что перестал, что-либо соображать. Все — и караульные, и губари — отдалились настолько, что его разум уже не ощущал их присутствия, и в темном тесном пространстве его боли остались только бросающий команды голос и собственные, деревянные от усталости, неразгибающиеся руки. Команды были как удары плети — обжигающе острыми, а руки — они, как живые существа, извивались и стонали под градом плеточных ударов. Теперь Шахов сумасшедшим усилием измученных мускулов едва-едва приподнимал свое тело на несколько сантиметров, а потом снова ронял его в грязь.
Вдруг во мраке его боли появился Митяй Нехлюдов.
— Но-но, не вальтуй, зема, — сказал он, пиная Шахова сапогом в макушку. — Не в отпуске.
Шахов снова сделал попытку разогнуть руки.
— Эх, до чего же клево тебя дрочить, зема, — сказал Митяй и пояснил: — Знаешь ведь, как говорят: зему подрочил — что дома побывал…
— Товарищ сержант, — прохрипел Шахов, тщетно пытаясь хоть что-то разглядеть сквозь водоворот разноцветных искорок перед глазами и остро ощущая подкатывающую тошноту, — я…
— Давай-давай!
— Не могу больше…
— Сможешь, сука! — Митяй снова — уже сильнее — ударил его по голове. — Не то сдохнешь у меня здесь.
Шахов снова упал, но подняться уже не смог. Он с ног до головы был в грязи, но холода ее уже не ощущал. В глазах его прыгали огненные точки, в ушах шумело, горло жгло как раскаленным прутом.
— Вальтовать, сука?! — заорал Митяй, обхватил пятерней шаховский затылок и несколько раз изо всех сил ляпнул духа лицом в грязь.
Шахов только что-то нечленораздельно мычал и отплевывался.
— Ладно, вставай!
Шахов, скрежеща зубами от боли, поднялся на четвереньки.
— Попомнишь, меня, зема! — рявкнул Митяй, и тяжелый удар прикладом по затылку погрузил Шахова в черное и холодное, как ночная грязь, забытье.
За секунду до того, как Шахов потерял сознание, его вырвало. А потом, когда он медленно уплывал в равнодушную тишину, где-то на грани его сознания промелькнуло лицо капитана Феклистова, надоедливо повторявшее: «Пятнадцать суток гауптвахты… Пятнадцать суток гауптвахты… Пятнадцать суток гауптвахты…»
Следующим вечером, когда десантников сменил автополк, Шахов уже был опытным губарем. Он твердо знал свои обязанности и неукоснительно их выполнял.
Поскольку он выносил парашу, то спал не со всеми, а рядом с ней, его место было «у параши», и поэтому он мерз по ночам. Но в остальном все было нормально.
Дни тянулись за днями, похожие один на другой, и Шахов выполнял ту работу, которую должен был выполнять, а по вечерам, после ужина, губари ставили его в центр камеры и заставляли петь. Он пел им «Городские цветы», «Птицу счастья» и прочую ерунду, которую они требовали. Однажды он попытался спеть битловскую «Yesterday», но его торжественно зачмырили, и больше он этого не делал.
«Что ж я за такое трусливое, слабое чмо? — думал он, подметая плац однажды после обеда. — Почему у меня не хватает мужества постоять за себя?» Мысли эти были спокойны и размеренны, они не были руководством к действию. Он просто размышлял, как какой-нибудь астроном размышляет о путях небесных светил. «Я очень несовершенен, — говорил он себе. — Каждый из нас несовершенен кое в чем, и дело тут в степени. Легко ли достичь совершенства? Конечно. По крайней мере, абсолютного совершенства достичь неизмеримо легче, чем его абсолютной противоположности, для которой даже нет названия. Ведь для достижения совершенства, идеала нужно просто абсолютное соответствие объективным законам, правящим миром. А для того, чтобы оказаться на противоположном полюсе, нужно действовать в абсолютном противоречии и противопоставлении с любыми законами и принципами объективной действительности, что невозможно, исходя из самой человеческой природы».
Шахов попытался себе представить воочию, что он нагородил, и усмехнулся. Это попахивало паранойей. Кстати, до сих пор точно неизвестно, какой путь ведет к Господу: путь совершенствования или наоборот…
«Я дурак, просто безмозглый дурак, что ненавижу тех, кто издевается надо мной, — думал он однажды, работая лопатой в кочегарке. — Ведь я сам виноват в том, как они ведут себя со мной. Потому что глупо думать, что каждый человек — этакий монолит, прочный и однородный, как алмаз, состоящий из одинаковых атомов добра или зла. На самом деле человек — это изъеденный червоточинами и кавернами лабиринт, в котором есть все. И ты, заходя в этот лабиринт, находишь именно то, что ищешь. Видно, я иду не по тем ходам, раз нахожу только ненависть и презрение…»
А однажды, возвращаясь под конвоем с рытья траншей под кабеля связи, он придумал мелодию. Разные симпатичные мотивчики часто приходили ему в голову, и он даже не пытался запомнить их: все это было не то, все это была попса, эрзац Музыки. Но сейчас это было ОНО. Был чудесный летний день, яркий, веселый и теплый, и листья трепетали в солнечных лучах, и жизнерадостно чирикали птицы, и никто не удосужился сегодня набить ему морду, и он неторопливо брел на шаг впереди выводного, и дух его был в эту минуту чист и светел, а в голове, набирая силу от аккорда к аккорду, звучал торжественный гимн. В этом гимне перемешалось все: боль, страх, безумие, любовь к Богу, стыд за себя, тяга к жизни… Эта музыка захлестнула его целиком, обжигая душу, и когда она достигла ликующего форте, он остановился как вкопанный и слезы брызнули из его глаз.
Почувствовав толчок автоматным стволом в спику, он побрел дальше, дав себе торжественную клятву запомнить эту музыку до лучших времен, когда он сможет ее записать.
Шахов забыл ее на следующий день, а еще через два дня его возвратили в часть…
Вопреки опасениям духов, осень, в конце концов, пришла и в Н-ский танковый полк. Пришла и заполонила узкую извилистую долину меж плешивых сопок своими скучными серенькими днями, вставленными в линялые желтые рамочки. В воздухе пахло сожженной соляркой учений и итоговых проверок, собачьими шашлыками, изжаренными в ночь Приказа, и едким одеколоном «Консул» из дем-бельских дипломатов.
Стало заметно холоднее. На губе арестанты теперь укладывались спать, как свиноматка с поросятами, — один в центре, а остальные головами к нему и тесно-тесно, Иначе не согреешься, и духов гоняли на разгрузку угля гораздо чаще, чем раньше.
Шахов тоже заметил осень. Она переоделась из хэбэ в пэша и паковала дембельские чемоданы, и лопата уже гораздо туже входила в землю, и небо стало выше, прозрачней и звонче.
Осень меняла, старила полк, и Шахов старился вслед за ним. Он стал каким-то дерганым и нервным и от окриков старослужащих содрогался, как лист металла от удара кувалды. Его мир ограничивался сферой в несколько метров радиуса вокруг него и получасом в прошлое и будущее. Все, что было снаружи, не интересовало его, потому что отсутствовало.
Шахов превратился в простое однородное физическое тело без собственного источника энергии, и те, кто обладал энергией, ускоряли его и задавали ему направление, и Шахов по инерции двигался в этом направлении и по инерции выполнял ту или иную работу.
Инерция стала главным его движителем. По инерции он двигался, когда двигали, ел, когда давали, испражнялся, когда разрешали. По инерции он жил.
Он отощал так, что пэшуха сорок шестого размера болталась на нем, как мешок на швабре. Часто ему приходилось менять свои огромные стоптанные сапоги на тапочки, потому что ноги его были съедены «забайкалками» до кости. Вши жрали его тройными пайками с непременной добавкой. Нос, давным-давно — Шахов уже и не помнил, когда — сломанный чьим-то ударом, угрюмо смотрел в сторону, и с кончика его капали мутно-зеленые капли. Уши, разбитые чужими кулаками, гнили, а руки покрылись черной, несмываемой коркой грязи. От него скверно пахло, впрочем в общем запахе строя его запах терялся. В мозгу редко и прерывисто — как зеленые точки на экране осциллографа — пролетали мысли, прозрачные, холодные и ядовитые, как ацетон.
Шахов еще помнил, еще знал, кто он и что, но это знание воспринималось им отстраненно, как будто он со стороны смотрел на кого-то другого, чужого, скучного, неинтересного и ненужного. Шахов просто гнил живьем, и разум его разлагался куда быстрее, чем тело.
Шахов тащил службу.
— …поэтому нашей первостепенной задачей является… э, Рыбаков, мля, не спи — замерзнешь! Ты на политинформации, а не в отдыхающей смене. Баринов, дай Рыбакову в ухо, а то храпит, что я себя не слышу… Так вот, мля, нашей первостепенной задачей является всемерное и повсеместное повышение боевой и политической подготовки для обеспечения необходимого уровня обороноспособности перед лицом нагнетаемой вероятным противником военной угрозы, замполит роты старший лейтенант Бондаренко с облегчением вздохнул и захлопнул конспект политинформаций.
Солдаты занимались тем, чем обычно занимаются солдаты на политинформациях: самые сознательные мирно спали, уткнувшись натруженными лицами в девственно чистые развороты тетрадей, иные, нахмурив в мощном мозговом усилии брови и закусив губу, строчили письма домой, а то просто скучали, пересчитывая зависших на потолке мух, кто-то из старослужащих лениво задирал духов.