На мой вопрос, почему после войны немногие выжившие не пытались разоблачить своих палачей и предателей, которые зачастую жили с ними на одной улице, Сюзи отвечает:
— После войны мы были настолько сломлены, что у нас не было сил никого выводить на чистую воду. Многие из нас пережили освобождение дважды. Конечно, все мы были счастливы, что немцы убрались восвояси, но вместе с освобождением пришла неопределенность, потому что мы не знали, кто из семьи еще вернется. И вместе с освобождением пришло горе по многим из тех, кто не вернется никогда. Для этого горя в Нидерландах не было места… Популярный в Нидерландах еврейский комик Макс Тайер вскоре после войны говорил: “Я смеюсь, чтобы не заплакать…”
Проговорив почти два часа, мы прощаемся. В дверях Сюзи приглашает меня на свой день рождения — у нее юбилей. Она собирается праздновать его в отеле “Аполло”, и приглашена семья — “с которой ты наконец сможешь познакомиться”, добавляет она. Я обещаю прийти.
По дороге домой, застряв в пробке, я вспоминаю наш разговор. Я всегда думал, что в Голландии было мощное сопротивление, что нидерландское правительство делало все возможное, чтобы облегчить страдания народа, и это будило во мне сильное чувство сопричастности. Немцы арестовали много евреев, но этому мои соотечественники не могли противостоять. Так я всегда слышал, и этому меня учили в школе. Но рассказ кузена моего отца, истории тетушки Розы и других членов семьи звучат совсем иначе. На евреев была объявлена настоящая охота, евреев безжалостно гнали, как диких зверей, выгоняли и выкуривали их из нор с помощью полицейских, голландских чиновников, голландских бургомистров, голландских эсэсовцев, голландских охотников за головами и просто предателей. И делали они это с таким тщанием и рвением, что немцам оставалось лишь арестовывать евреев и развозить их по лагерям. Многие мои соотечественники участвовали в этой охоте и при этом еще кое-что и подзаработали. Предательство было куда в большей цене, чем сопротивление.
Пробка рассасывается, я нажимаю на газ и приезжаю домой вконец усталый.
Заинтригованный рассказами своей новой родственницы, несколько дней спустя я решаю пойти на ее день рождения. Я почти никогда не посещаю юбилеи своих теток, тем более двоюродных — на таких праздниках я вообще никогда не был. Но я хочу знать, как выглядят — пусть даже дальние — члены моей семьи и как они общаются друг с другом. И может, мне удастся побольше узнать о тетушке Розе и своем отце.
Когда я прихожу на праздник Сюзи, она знакомит меня с друзьями и несколькими родственниками. Ее дети — мои младшие кузены и кузины. Я замечаю, что все в этой компании хорошо знают друг друга. Все оживленно болтают. За столом сидят и люди постарше. Один из них — прямой родственник Сюзи и моего отца. Этого пожилого человека зовут Ричард, он с любопытством разглядывает меня, а потом расспрашивает об отце. Хотя о войне никто не говорит, она здесь незримо присутствует. То и дело звучат имена людей, погибших во время войны. Ричард общается с другими спокойно и с той грустной улыбкой, которую часто можно увидеть у стариков. И, да, он тоже знал Розу. Она была красивой и очень свободной. Последнее слово он употребляет вместо какого-то другого, но я понимаю, что он имеет в виду.
— Рози была очень предприимчивой, независимой, не лезла за словом в карман, — уточняет он. — Рози делала все что хотела и была нашей самой красивой кузиной.
— О событиях того времени я не могу говорить со своими детьми, — вздыхает другой пожилой мужчина, — они знать ничего не желают. Вообще ничего.
— Это меня смущает и расстраивает, — жалуется он. — Мои дети должны знать про ту войну, у меня осталось не так уж много времени… Конечно, отчасти я понимаю позицию своих детей, они очень заняты, и в голове у них совсем другие заботы. Но в то же время я не могу и не хочу мириться с тем, что внутри моей семьи мне не с кем обсудить тогдашние события, и никто из детей не разделяет моих чувств. Это обидно. Я знаю, когда ты сознательно заставляешь себя молчать о главном, оно начинает разрушать тебя изнутри. Сам я не мог говорить о войне много лет, но посещения психолога сказываются на мне благотворно, и поэтому я все-таки хочу рассказать о том, что у меня на сердце, моим детям.
Надо же, прямо-таки обратная ситуация, думаю я, его дети не хотят ничего знать о его прошлом, а я не могу ничего выпытать у своего отца. Закруглившись с глобальными проблемами, мы обсуждаем прекрасный возраст юбилярши, качество кофе, секреты выпечки и прочую ерунду. Я чувствую, что вновь заговаривать о прошлом будет неуместно. Это все-таки праздник, поэтому я отложу все свои вопросы на потом.
С родственниками моего поколения отношения у меня складываются иначе. Никто не пытается со мною пообщаться, хотя тетя Сюзи и представила меня им. Но я ощущаю, что они не слишком торопятся принять меня в свой круг. Ничего общего с тем энтузиазмом, с каким встретил меня мой троюродный брат в Брюсселе. Скорее наоборот. Сами мои сверстники оживленно болтают друг с другом, с бокалом в руке я присоединяюсь к их группе. Они рассказывают о себе, если я их спрашиваю, но сами ни о чем не расспрашивают меня в ответ. У меня всегда получалось легко устанавливать контакт с незнакомыми людьми, но сейчас, похоже, не тот случай. Если вслушаться, в их разговорах нет и следа от прошлого. Может, именно поэтому общение у нас не получается. Я был представлен им в качестве родственника, но чтобы узнать меня по-настоящему, чтобы понять, кто я такой, нужно непременно в это прошлое заглянуть.
Молодая дама с энтузиазмом рассказывает окружающим, что работает над большим кинопроектом с выдающимся кинопродюсером и режиссером Стивеном Спилбергом. Мне нравятся все его фильмы и, конечно же, интересует его новый фильм. В ходе беседы я понимаю, о чем же в нем пойдет речь. В фильме будут собраны свидетельства уцелевших жертв Холокоста, сам Спилберг финансирует этот фильм, сам же выступает в нем режиссером. Я заинтригован, поскольку о подобном проекте мне пока слышать не доводилось[97].
Ну вот, когда одни ничего не хотят знать о прошлом, другие занимаются сбором свидетельств! Выходит, что и в моем поколении начинают высвечиваться кое-какие следы той большой трагической истории.
Оставшись с одним из гостей тет-а-тет, я потихоньку спрашиваю его, разговаривает ли он со своими родителями о войне. Тот отрицательно качает головой. Парочка его друзей совершили подобную глупость. Потом один из них покончил самоубийством, а другой, несмотря на помощь психиатров, на всю жизнь заработал нервный тик. Нет уж, увольте, я не намерен так рисковать, так же тихо отвечает он мне. Пусть мертвые оплакивают своих мертвецов, а я хочу жить по возможности нормальной жизнью, вот так.
Мне же кажется, что Холокост, хоть и отдаляется от нас все дальше и дальше во времени, все еще лежит тяжким бременем на душах как самих пострадавших, так и их детей. Если задуматься об этом невообразимом прошлом, все обретает логику, и становится очевидным, что ужасы той войны так или иначе коснулись каждой семьи. Просто одни хотят об этом рассказывать, кричать во весь голос, а другие хотят похоронить свое прошлое в глубоком молчании. На первый взгляд, одно противоречит другому, но мало-помалу я начинаю приходить к мысли, что, по сути, это две стороны одной медали. На весах Холокоста крик и молчание имеют одну цену.
Все эти люди на празднике — моя семья, вернее, то, что от нее осталось. Двоюродная тетя, два двоюродных дяди, несколько то ли троюродных, то ли пятиюродных братьев и сестер — и распавшиеся связи между поколениями. Все это остатки моей семьи, далекой и близкой одновременно.
Всю неделю идет дождь. Апрель в 1945 году выдался холодный. Грузовик медленно ползет вперед. Серые небеса полны грязи, и вообще повсюду сплошная грязь. Почти нигде нет никакого света. Иногда встречается какой-нибудь человек, бредущий по обочине дороги. Оборванный и тоже серый. Дорога к границе с Данией у Фленсбурга изрыта воронками, заполненными водой. Во всех остальных местах дорога — это просто месиво грязи.
Уже в четвертый раз за сегодняшний день грузовик застревает. По самую ось в жидком месиве. Шофер, молодой швед, безостановочно сыплет проклятиями. Грубый парень, тем не менее, очень добр по отношению к своему “грузу” — бывшим узникам концлагерей. Два дня он не брился, и под глазами у него темные круги. Колонна, в которой и наш грузовик, медленно ползет вперед.
С момента нашего отъезда из Гамбурга я, кажется, впервые решаюсь дать волю своей усталости. До этого я попросту игнорировала ее. Устала или не устала, но ты должна двигаться вперед. Пусть тебя мучают голод или жажда, но ты всегда должна быть начеку. Теперь наконец я могу признать, что устала так, как не уставала никогда в жизни. В глубине кузова я лежу под грудой одеял рядом с Мартой и другими заключенными. Мы мало разговариваем. Я постоянно дремлю. Я так измотана усталостью и недоеданием, что меня уже совсем не интересует происходящее. Голоса, звучащие вокруг, я слышу, но не обращаю на них внимания. Я различаю лишь проклятия шведского водителя, которыми он разражается всякий раз, как что-нибудь случается в дороге. Кому он адресует эти проклятия, я не знаю, но то, что он ругается, это я знаю наверняка. После всех застенков, в которых мне довелось побывать, его сквернословие лишь убаюкивает меня и звучит почти как музыка. А то, что нашу засевшую в грязи машину вытаскивает на тросе другой грузовик из колонны, проходит мимо моего сознания.