— Неужели вы тоже, Алексей Константинович?..
Он ушел. Алексей Константинович упрекнул себя в том, что позволяет ученикам нарушать дистанцию и разговаривать столь дерзко.
И все-таки сейчас, вспоминая о Бугрове, он почему-то представлял себе свою молодость: диспуты в политехническом, рабфак, хриплые предрассветные споры: «Даешь новый быт!», «Даешь новое искусство!», «Даешь...» — и пшенную похлебку, и худые сапоги, и то, как он мечтал ниспровергнуть Пушкина и вырезал свои стихи из газет. Где-то в старых документах они еще хранятся, эти никому теперь не нужные вырезки. Он даже не ощущал горечи, вспоминая о не» сбывшихся надеждах — жизнь прожита, осталось немного.
И — пора кончать «вечерний дозор»...
Он спустился на второй этаж, где свет был выключен, и заметил яркую желтую полоску вдоль неплотно притворенной двери кабинета завуча. Когда бы ни совершал он свой «дозор», всегда виднелась эта полоска. Впрочем, Веру Николаевку можно понять: одинокая женщина, у нее ничего нет, кроме работы, раньше всех — в школу, позже всех — домой. Одиночество... Страшное, воющее слово — три «о», как долгий вздох...
Он подумал о жене, о сыне, об «Историческом вестнике» и заторопился, и подумал еще, что давно уже собирался пригласить Веру Николаевну на чашку чая — так, запросто, посидеть, поболтать в домашней обстановке. И никак не мог решиться: он постоянно испытывал глупую робость и смущение перед ней и не умел заговорить о чем-то, не касающемся школьных дел. Однако теперь он устыдился этой малодушной застенчивости и, сомневаясь, впрочем, в успехе, легонько нажал на дверь.
Все получилось именно так, как в глубине души он предполагал: они заговорили о новом расписании уроков, которое составляла Вера Николаевна, о распорядке консультаций — их следовало ввести сразу же с четвертой четверти,— об итогах контрольного диктанта в седьмых классах. Он кивал, соглашался, иногда делал уточняющие вопросы и все смотрел на ее красные, с лиловатым отливом пальцы — они торчали из обрезанных по концам перчаток — Вера Николаевна действовала ими быстро и споро, вычерчивая на большом ватмане сетку для нового расписания. Она отморозила руки еще в Ленинграде, в блокаду, а в кабинете ее всю зиму стоял холод. Алексей Константинович не раз подумывал, что надо перевести завуча в другую комнату или переложить печку, но так ничего и не предпринял, а она и не заикалась. Надо велеть, чтобы хоть топили получше,— сказал Алексей Константинович себе, но сказал просто так, потому что сколько ни топи, а печь здесь нагревалась плохо. Ему и самому вскоре сделалось холодно и зябко и захотелось уйти. Но ни с того ни с сего оборвать разговор и пригласить ее к себе — это выглядело бы как откровенная жалость. Он решил отложить разговор до другого раза.
— Еще два слова, Алексей Константинович...
Не поднимая головы, она продолжала накладывать на ватман четкие жесткие линии.
— Вчера ко мне домой — а возвращаюсь я поздно — явились трое наших ребят и прямо с порога заявили, что хотят говорить со мной не иначе, как комсомольцы с коммунистом...
При всей своей мягкости Алексей Константинович был человеком обидчивым. Впрочем, обиду несколько смягчил суховатый юмор, с которым она описала встречу с ребятами, юмор, неожиданно проблеснувший в узких разрезах ее глаз под припухшими отечными веками. Потом она заговорила — не о нем, а о Белугине — как будто без всяких объяснений знала, кто из них двоих сыграл основную роль. Это вновь уязвило его, но вместе с тем приоткрыло путь к отступлению.
— Так вы считаете, что Леонид Митрофанович преувеличивает?
— Я не отрицаю, в иных местах ребята напороли чепухи — это насчет подавания пальто, танцев и так далее — ну и что ж, на то они ведь и ребята!... Но самое-то главное — в пьесе высказана абсолютно верная мысль. И — что еще важнее — мысль эта не от нас исходит, а родилась у самих ребят...
Алексей Константинович вглядывался то в ее покатый узкий лоб, то в упрямую бороздку, рассекавшую надвое широкий подбородок, и чувствовал, что она представляет себе, дело именно так, как представлял его себе он сам вначале. Но, торопливо подыскивая ответ, он думал не столько о пьесе, сколько о том, чтобы оправдать свою поддержку Белугина.
— Допустим, вы правы, Вера Николаевна. Я согласен: борьба с мещанством, равнодушием — все это прекрасно. И, однако, неминуемо найдутся люди, который обвинят нас в том, что мы заостряем внимание учеников на отрицательных явлениях, воспитываем нигилистов — и мало ли что нам еще припишут!..
— Но ребята ведь выступают против нигилизма, против равнодушия, которое ведь и есть скрытый нигилизм! Именно это их волнует, страшно волнует!— ее резкий скрипучий голос звучал все возбуждённей и громче.— И не только это. Вы можете им три дня не давать есть, но вы должны ответить, в чем смысл жизни и какая будет любовь при коммунизме... Они мне все рассказали — они уже давно встречаются, спорят где-то по квартирам, а мы — почему мы совершенно в стороне? Мы с ними как будто движемся по двум параллельным дорожкам они совсем рядом, вблизи, но никак не сольются в одну. Конечно, у нас есть сотня оправданий: нет времени, нагрузка по тридцать часов, педсоветы, тетради — но ведь ребята в школе учатся доказывать теорему Пифагора, а кто их учит жить? Будем честны, Алексей Константинович: никто. А когда они сами начинают искать ответов и философствовать, Леонид Митрофанович делает строгое лицо и: ах, как бы чего не вышло! Как бы кто чего не подумал! Но виноват не он один, все мы виноваты: на совещаниях и конференциях уверяем друг друга, что проблема соединения воспитания и обучения разрешена — и остается выполнять готовые рецепты. А где эти рецепты?.. Да и нужны ли они? Ребят должна воспитывать жизнь, они не верят прописным истинам — пусть ищут и находят!
Да-да, все это ведь были его заветные мысли, все это он мог сам сказать Леониду Митрофановичу. Пусть ищут и находят! Истина — не правило, выведенное заранее, она всегда — находка...
То, на что он не сумел бы решиться один, обрело теперь полную и радостную ясность. Алексей Константинович провел рукой по седеющим волосам, по щеке и подбородку, будто прощупывая морщины, которые густо расчертили его лицо, и стремясь хоть немного их разгладить. Он улыбнулся — виновато и облегченно — глядя в хмурое лицо Веры Николаевны.
— А вы помните, какие в наше время закатывали диспуты? Вы помните?.. О боге, о футуризме, о галстуках, одного моего приятеля чуть не исключили из комсомола за галстук!..
Не суровое лицо смягчилось, а ему стало хорошо, так хорошо, как уже давно не бывало. Он расхаживал по кабинету, забыв, что его ждет дом и что он явился сюда пригласить Веру Николаевну на чашку чая, и о папиросе, погасшей в его пальцах. Вера Николаевна училась в Москве в те же бурные двадцатые годы, и Алексею Константиновичу приходили на ум все новые и новые подробности их тогдашнего бытия.
— А помните, у Никитских ворот всегда стоял субъект в синих очках и выкрикивал: «Из-за пуговицы не стоит жениться, из-за пуговицы не стоит разводиться! Купите самопришивающиеся пуговицы!» Помните? Неужели нет?..
Вера Николаевна снова принялась за расписание, наблюдая за директором потеплевшим взглядом.
— Так вы считаете, можно разрешить им комедию?— спросил он, вспомнив наконец о начале разговора.
— Мы можем не разрешить им ставить пьесу, но кто может не разрешить им думать?..
Он отправился домой в самом радужном настроении; всю дорогу в нем что-то ликовало и пело: «Из-за пуговицы не стоит жениться, из-за пуговицы не стоит разводиться!» — и он думал: как было бы славно собраться всем учителям, запросто, по-домашнему, повспоминать старое и побеседовать о тех проблемах, которые они затронули сегодня. И еще он представлял себе, как вызовет Бугрова и скажет: я передумал, и пришел к выводу...
Но на другой день, встретив Белугина и как бы испытывая свою твердость, он произнес перед ним те самые слова, которые предназначались Бугрову:
— А знаете, Леонид Митрофанович, я еще раз додумал и пришел к выводу...
— Что ж, мое мнение вам известно, Алексей Константинович,— сказал Белугин.
Его глаза смотрели на директора кротко, не мигая.
Когда в кабинет вошел Бугров, Алексей Константинович озабоченно выдвигал и задвигал ящики своего письменного стола и заглядывал по нескольку раз в каждый, отыскивая ненужную папку.
— Видишь ли, Бугров,— сказал он, роясь в самом нижнем ящике,— видишь ли, Бугров, что касается меня, то я... Но куда же она запропастилась?.. Да, так вот, сходи-ка ты в райком комсомола. Если там одобрят, я не стану препятствовать...
10
Встретились в маленьком дворике перед одноэтажным деревянным зданием, в котором помещался райком комсомола.
— Горим?
— Горим!
Рая Карасик жалобно пискнула: