Он не плакал. Не делал напыщенных жестов. Он был словно разделен надвое. С одной стороны был его голос, его беспрерывное причитание, похожее на какую-то погребальную песнь, на нечто, находящееся по ту сторону слов, по ту сторону языка, что идет из глубин тела и души, – голос боли. А с другой стороны были его сотрясения и содрогания, его круглая голова, качавшаяся то от толпы к реке, то от реки к толпе, и его тело, затянутое в роскошный халат из парчи с тысячами лье пейзажей, полы которого – намокшие в грязи и воде – сочились влагой и хлопали по его коротким ногам.
Я не сразу понял, почему Андерер был в таком состоянии, почему казался автоматом, замкнувшимся в беспрерывном движении великого безумия. Я так пристально всматривался в него, надеясь что-нибудь понять, смотрел на его лицо, на его приоткрытый рот, на халат полномочного посла, что не сразу обратил внимание на то, что он держал в своей правой руке. А это было похоже на длинную густую и несколько увядшую белокурую шевелюру.
Это был хвост его лошади, и длинные конские волосы уходили в воду, словно швартовы корабля, утонувшего возле причала вместе со всем своим грузом и командой. Сквозь поверхность воды были видны два больших безжизненных, казавшихся огромными тела, которые течение плавно покачивало. Картина была нереальна, почти безмятежна: пара утопленников с открытыми глазами, крупная лошадь и ослик, слегка колыхавшиеся между двух вод. Шкуру осла украшали, уж не знаю в силу какого феномена, тысячи крошечных воздушных пузырьков, гладких и блестящих, как жемчужины, а широкая и мягкая грива лошади переплеталась с водорослями, которые в этом месте густо росли длинными лентами, и можно было поклясться, что смотришь на пару мифологических существ, танцующих ирреальный балет. Они медленно кружились в водовороте, словно вальсируя под неуместную и внезапно ставшую непристойной песню дрозда, что ковырял своим бурым клювом мягкую землю склона, вытягивая из нее толстых красных червяков. Поначалу я подумал было, что последний рефлекс заставил осла и лошадь подогнуть все четыре ноги и как бы сжаться в комок, подставляя опасности или холоду только выпуклую спину. Но потом заметил, что на самом деле их ноги были крепко опутаны и связаны веревками.
Я не знал ни что сказать, ни что сделать. И даже если бы я заговорил, не уверен, что Андерер услышал бы меня, настолько он казался погруженным в свои причитания. Он все пытался вытянуть лошадь из воды, безуспешно, разумеется, потому что вес животного был непомерным в сравнении с его силами. Никто не помог ему. Никто и пальцем не шевельнул ради него. Единственным движением собравшейся толпы было отхлынуть обратно. Она видела уже довольно. Люди начали расходиться. Вскоре не осталось никого, кроме мэра, который пришел после всех вместе с Цунгфростом. Тот привел упряжку быков и равнодушно смотрел на зрелище. Было непохоже, что оно его удивило; либо он уже видел его раньше, либо его ввели в курс дела, либо он сам был в этом замешан. Я не пошевелился. Оршвир с подозрением посмотрел на меня.
– Что собираешься делать, Бродек?
Я не понял, почему он задал мне этот вопрос и что я на него мог ответить. Мэр говорил со мной, даже не обращая внимания на присутствие Андерера.
«Лошади и ослу ноги в одиночку не свяжешь», – чуть было не отозвался я, но предпочел промолчать.
– Лучше тебе сделать как остальные, вернуться домой, – продолжил Оршвир.
В сущности, он был прав. Поэтому я последовал его совету, но уже через несколько шагов он меня окликнул.
– Бродек! Отведи его в трактир, пожалуйста.
Цунгфросту удалось, не знаю как, разжать пальцы Андерера. А тот неподвижно стоял на берегу, бессильно опустив руки, и смотрел, как заика привязывает хвост его лошади к большому кожаному ремню, соединенному с ярмом быков. Я положил руку ему на плечо, но он не отреагировал. Тогда я протиснул свою ладонь под руку Андерера и повел его. А он позволял вести себя, как ребенок. Умолкнув, наконец.
Одному человеку с двумя животными не справиться. Даже двум. Это сделали несколько человек. Да еще надо было чертовски постараться, чтобы провернуть такое дело! Конечно, войти в конюшню ночью можно было запросто. Вывести отсюда животных тоже не представляло особого труда, они ведь были совсем не дикие, а скорее приветливые и послушные. Но вот потом, у реки (поскольку это наверняка должно было произойти там), их надо было завалить и уложить на бок, взять за ноги и крепко связать, а потом либо отнести, либо подтащить к самому краю и столкнуть в воду, а это вам не пустяк. И если хорошенько подумать, думаю, что понадобилось не меньше пяти-шести дюжих мужиков, да к тому же не боявшихся получить удар копытом или быть укушенными.
Жестокость этого убийства никого не поразила. Некоторые убеждали себя, что такие зверюги могли быть только демоническими созданиями. Некоторые даже шушукались, что будто бы слышали, как те говорили человечьими голосами. Но большинство в основном думало, что, наверное, это был единственный способ избавиться от Андерера, увидеть, как он свалит от нас подальше и вернется туда, откуда явился, то есть в место, о котором никто даже слышать не хотел. Впрочем, в этой идиотской дикости был заключен изрядный парадокс, потому что, убив его животных, чтобы он убрался отсюда, его тем самым лишили единственного средства быстро покинуть деревню. Но убийцы, хоть люди, хоть животные, редко обдумывают свои поступки.
Я никогда не убивал ни ослов, ни лошадей.
То, что я сделал, гораздо хуже.
Да, гораздо хуже.
Ночами я только и делаю, что блуждаю по краю пропасти, которую назвал Kazerskwir.
А еще снова вижу вагон.
Снова вижу все шесть дней, проведенных в этом вагоне.
И шесть ночей, а среди них, словно никогда не ослабевающий кошмар, пятую ночь.
Нас загнали в вагоны на вокзале S., разделив на две колонны, как я уже говорил. Мы все тут были Fremder. Некоторые богатые, некоторые бедные. Некоторые городские, некоторые деревенские. Различия быстро стерлись. Нас затолкали в большие вагоны без окон. На деревянном полу валялось немного соломы, но эта подстилка была уже грязной. В обычное время там могли разместиться сидя человек тридцать, потеснившись, конечно. Охранники запихнули туда в два раза больше. Слышались крики, стоны, протесты, плач. Какой-то старик упал. Некоторые из тех, кто был рядом, попытались его поднять, но охранники продолжали заталкивать других узников, из-за чего по толпе прокатывались неритмичные, непредсказуемые и очень сильные судороги, так что старика затоптали те самые люди, которые пытались его спасти.
Это был первый мертвец в вагоне.
Через несколько минут, загрузив вагон, охранники задвинули железную дверь и закрыли ее на засов. На нас обрушилась темнота. Дневной свет сочился только сквозь тонкие щели. Потом поезд тронулся. Сильным рывком нас еще сильнее придавило друг к другу. Путешествие началось.
В таких вот обстоятельствах я и познакомился со студентом Кельмаром. Случай поместил нас бок о бок. Кельмар был от меня справа, а слева молодая женщина, очень молодая женщина с ребенком всего нескольких месяцев от роду, которого она все время прижимала к себе. Мы чувствовали других, чувствовали все: их тепло, их запахи, чем пахнет их кожа, волосы, пот, одежда. Нельзя было пошевелиться, чтобы не потревожить другого. Нельзя было ни встать, ни сдвинуться с места. Толчки вагона еще сильнее прижимали нас друг к другу. Вначале люди говорили тихо, потом вообще перестали говорить. Порой слышался плач, но плакали тут очень мало. Изредка доносился детский голосок, напевавший песенку, но большую часть времени слышна была только тишина да стук осей и трение железных колес о рельсы. Иногда вагон ехал часами. А иногда останавливался, и никто не знал ни где, ни почему. За шесть дней большая дверь приоткрылась только раз, утром пятого дня, но не для того, чтобы нас выпустить, а чтобы руки без лиц выплеснули на нас несколько ведер теплой воды.
В противоположность другим, более предусмотрительным, у нас с Кельмаром не было ни еды, ни воды. Но, что любопытно, во всяком случае, в первые дни мы от этого не слишком страдали. Тихонько говорили между собой. Перебирали свои воспоминания, связанные со Столицей. Рассказывали о прочитанных книгах, о своих товарищах в университете, о кафе, мимо которых я проходил с Улли Ретте и где Кельмар, происходивший из обеспеченной семьи, бывал со своими друзьями, чтобы выпить там пылающей водки, или пива, или большую чашку густого шоколада. Кельмар говорил мне о своих родных, об отце, торговавшем мехами, о матери, дни напролет игравшей на фортепьяно в их большом доме на берегу реки, и о своих шести сестрах, которым было от десяти до восемнадцати лет. Он называл мне их имена, но я не запомнил. А я рассказывал ему об Эмелии и Федорине, о нашей деревне, о ее пейзажах, источниках, лесах, цветах и животных.