что-то роднит с Бретонскою
Анной из Сен-Дени
с мраморными ключицами,
косточками у плеч.
Мы, монархисты, с птицами
схожи, теряя речь.
Предгорья
Олегу Целкову.
Предгорья лучше гор — они волнуются,
их волны разных уровней колышутся,
в заснеженности скудной соревнуются,
и посвисты ветров оттуда слышатся.
Что будет с жизнью, быстро отступающей
к последним рубежам? Ещё не знаю, но
возможно, то же, что и с убывающей
лазурью, в чей зенит светило впаяно.
И в парном дрейфе старый коршун ястреба
опережает, как судьбу судьба.
…Я сызмала хворал, бывало, гландами
и помню про синдром совковой выучки.
Но мнится — в приграничье с Нидерландами,
усердный подмастерье, мою кисточки
и в расписной аркообразной горнице
вдруг вижу в утро вещее, погожее
в оконце за плечом у Богородицы
предгорья, на подводный мир похожие.
Царь
…Вдруг проснулся не у пыльных полок,
а проникшим в полутёмный терем
на подушках Софьи Палеолог
полугосударем-полузверем.
И когда поднёс к губам, намятым
за ночь заревую, ковш долблёный,
быстротечной жизни склон покатый
перелился в вал волны солёной.
Да, кажись, я правил этим миром,
где шумят леса до океана,
где зенит меняется с надиром
местом в толще белого тумана.
Нет, не помню, кем я был на свете.
Нынче ж в положенье переходном
я уже по щиколотку в Лете,
в мутном молоке её холодном.
* *
*
Ассирийка чистила мне ботинки,
доводя бархоткою их до блеска.
А теперь в холодной её кабинке
никого, зашторена занавеска.
Между тем чем более я старею,
чем охотней тянет присесть на лавку
и прочистить горло, схватясь за шею,
тем верней дела идут на поправку.
На Тверском раскалились под снегом листья.
Отразились сумерки на сетчатке.
…А тогда на скрюченные на кисти
натянула нитяные перчатки
и баском рассказывала: мол, с братом
(мимо шли богемной гурьбой студийцы
в состоянье, видимо, чуть поддатом)
— мы в Москве последние ассирийцы.
Евразийское
Существую сам, а не по воле
исчисляемых часами дней.
А окрест — непаханое поле,
поле жизни прожитой моей.
Кое-как залеченная рана
неспокойных сумерек вдали.
Писк лисиц в улусе Чингисхана,
вспышки гроз над холками земли.
Кто-то вновь растерянных смущает
тем, что ждет Россию впереди.
Кто-то мне по новой обещает
много-много музыки в груди.
Разгребал бы я костер руками,
только дождь упорнее огня.
Воевал бы я с большевиками,
только червь воинственней меня.
Взятую когда-то для прокорма
нам тысячелетие спустя
языки стихающего шторма
возвращают гальку, шелестя.
А в степях, в солончаках всю зиму
не поймешь средь копий и корзин:
то ль акын соперник муэдзину,
то ль акыну вторит муэдзин.
Велимир
Удивляюсь мужеству Велимира:
Председателем аж Земного Шара
(хорошо хоть, что не чумного пира)
стал он в годы смуты и перегара.
Будто Лир, шагал в безвоздушной хмури
грозовой навстречу далёкой вспышке.
А потом — как зарисовал Митурич —
на одре в солдатском лежал бельишке.
Показалось, с неба сошла лавина,
в губчека окна распахнулась рама
и туда — к дурному от кокаина
сыну диалектики и раввина
залетел огонь, ослепив абрама.
........................................
Уважайте мирочувствование поэта!
Зарубив себе на носу, на сайте
это,
господа лощёные, так и знайте:
весь и меря — часть человечества
на северо-востоке Европы.
Им не позволили онемечиться
мокроступы и волчьи тропы.
2006.
(Переложение стихотворения 1970 года.)
* *
*
Н .
Ветер прощался с гривами
выцветшими осоки,
в меру неторопливыми
были его потоки.
Вот ведь и мы не молоды
нынче перед разбегом.
Цвета мёда и солода
травы под мокрым снегом.
29.Х.2006. Верея.
Сверху — с полёта птичьего
лучше заметны силы,
что привели к величию
Русь на краю могилы.
Загодя размелованы
пяди её пространства.
Мне ли не уготованы
бармы её убранства…
Царь (2)
Не в степном зачуханном улусе,
а в лесном московском эмпирее
поднесу к губам, заросшим усом,
золотую чарку романеи.
Облачусь в парчовые доспехи,
за оконцем золотые пятна
потускнели листьев и помехи
увеличились тысячекратно.
Впредь ветрам в отместку огрубелым
и путям их неисповедимым
я останусь тут последним Белым
памятным Царем непобедимым.
И покой моей оберегая
родины, чьей гибели не емлю,
пусть альтернативная, другая
длится жизнь наследовавших землю.
* *
*
Как услышу волну, увижу волну,
от её тотчас задыхаюсь дыма,
словно тем беру на себя вину
за исход поверженных с рейдов Крыма.
Бесцветье глаз, смуглота висков.
Неутихающий скрип мостков.
Но приходит, видимо, мой черёд
искать не ветра в открытом поле,
а ровным счётом наоборот:
преемника в потаённой доле
наследовать мне — беречь
волн и трапов двойную речь.
* *
*
Сделалось с годами, допекая,
всё слышней дыхание в груди,
с ним таким теперь на пик Синая,
потакая звёздам, не взойти.
Кажется, что жизненная квота
вычерпана — но, наоборот,
из кармана заставляет кто-то
доставать затрепанный блокнот.
Словно это юнкер темноокий
у себя в казарме налегке
спит и видит сон про одинокий
и мятежный парус вдалеке.
Окончание. Начало см. “Новый мир”, № 4 с. г.
Петр Сергеевич, третий из семерки, погиб на моих глазах. Не дозвонившись до квартиры его, я приехал в ту самую психоневрологическую больницу и едва в проходной не столкнулся с экономкой; скрыться пришлось в приемном отделении, где стал свидетелем любопытнейшей сцены. Сюда приходили, как я понял, с направлением от районного невропатолога, и, прислушавшись к разговорам здешних врачей, уяснив суть их да еще и вспомнив две-три повести из самотека, догадался, через какие немыслимые испытания проходят страждущие больные. Мало кто из них хотел вылечиться: как ни горек хлеб алкоголика, а он все-таки хлеб насущный, без него не мыслилась дальнейшая жизнь. Но определиться, стать пациентом — все-таки надо, потому что участковый настаивал, потому что на работе угрожали: или ты лечишься от пьянок, или гоним тебя по 47-й. Вот с такими душу раздирающими чувствами и маялся, представ перед овальным окошком, направленец, мужчина моих лет, по виду — еще держащийся на плаву алкоголик. Робко, через силу выдавливая слова, положив перед окошком паспорт с торчащим из него направлением, он спрашивал, когда же наконец на него обратят внимание и возьмут в эту больницу. За ограждающим стеклом шли тихие переговоры обслуги, и вдруг чей-то командный голос явственно произнес: