— Да, да, — поспешно прервал регент, — он ошибался, безусловно, тут и говорить нечего, но это уж совсем к другому. И вы не думайте, что к нему относились предубежденно. Неправда. Раздувают специально, а вот, кстати, наш отец Михаил прекрасно знал его и даже служил с ним. Расхождения — другое дело. Конечно, он ошибался. Но и отец Павел ошибался. И отец Сергий… Они все ошибались. Как же иначе! То есть, наверное, можно не ошибаться, но как Господь положит. А мы люди… Дождитесь отца Михаила, он уже разоблачается. Расскажете — легче будет.
Она присела на лавку возле окна, и сейчас же плотный молодой мужчина с бородкою лопатой, в плаще и с сумкою, перекинутой через плечо, поведал мрачно:
— Мы к трапезе идем. Батюшка устал.
— Все ходят, ходят, передохнуть не дадут, — запричитала Параскева, что гасила свечи, а простое крестьянское лицо отца Михаила, напротив, оживилось, когда женщина в капюшоне, петляя и путаясь, наконец добралась до развязки, а слушал вначале, как привычно для исповеди, вполоборота, только ухо приклонив к говорящей.
— Теперь такое творится! Ко мне подойдут — пусти на ночь! А я им… — И священник угрожающе взмахнул локтем, будто прогоняя. — Доверчивая ты, ох, Господи! Тут еще у меня прихожанку обманули, любовью поманили, а на руках у дуры перстни. Но я ее не виню. Я ее понимаю… А к тебе твой не приставал? Они ведь, сумасшедшие, чуть что — об этом. Да! И зачем ты его к себе привела? Регент, говоришь, узелки его нес? Ну, регент у нас знаешь какой! Конечно, талант есть и старание… А дома-то попадет, когда муж вернется?
— Не скоро вернется.
Отец Михаил покачал головой:
— Мужчины, они такие, не ревнует, не ревнует — и вдруг!
— Здесь другое.
— Ну, смотри, больше никого не пускай. Дни такие.
— Страстная скоро.
— Я сказал — дни такие, — сердито повторил священник, — легко отделалась.
И скоро перекрестив, пошел к выходу. Бородатый двинулся за ним.
— Батюшка, я ведь в милицию заявление подала! — призналась.
— Что? Тут ты сама решай. Тут твое дело. — Отец Михаил развел руками и вдруг с хитрецою поманил, так что она догнала его, зашептал: — Если того увидишь, ты ему скажи: у меня муж в КГБ работает. Вот! Отдай вещи.
— Женщина, мне храм запирать.
Это уж Параскева.
— Ухожу.
Обведя глазами непривычно свободное пространство храма, она вообразила слабогудящее движение людей уже через несколько часов здесь, когда не толпа, но еще и не паства, и голос служки в полутьме, и даже фистулы хоть той же Параскевы, принимающей записочки на завтрашнюю литургию о здравии и упокоении, все полно ожидания и сокровенного смысла, дареного и ей — просто так, ни за что. И давняя оторопь детская настигла: она стоит около распростершейся по каменному полу почтенной дамы в фетровой шляпке, недоумевая, что горделивая веселая бабушка рухнула, как больная, а теперь лежит у ее ног, обутых в валенки по скорой зиме, и свечи, которые та ей дала подержать, еще не зажжены и липнут к ладони, а глаза поднять боязно, но она подымает, и вспоминается — Казанская. И вспоминается запоздалое, но — в разуме — Крещение, и тайное — дочери, и разрешенный звон колоколов вместе с прожигающими плечо слезами поседелой незнакомки, что дожила.
И такой свет наполнил душу, что и несчастное лицо искусителя предстало как вживе — вот, в церкви с низкими белеными сводами крадется он сквозь напряженную очередь исповедующихся, зная, что сегодня никто не остановит его, может, только какая храмовая бабулька и скривит губы, а так никто, и он протискивается, толкаясь, в своем театральном клобуке с крестиком, сложенным из восьми спичек, кланяясь и канюча, все ближе, ближе к алтарю и хлоп — башкой, и плачет священнику в колени: бес попутал Агапия! — крестится, бормочет невнятно, слюной булькает.
— Батюшка, прости меня, грешного! У нее, у богачки-то, всего много. Иконки какие хочешь — и Спас, и Скорбящих, и Никола, и Михаил Архангел. И бумажные, и доски-то, а я бумажные только, а со стен ничего, и в шкафы не заглядывал, вот те Крест! А скляночки, каюсь, батюшка, склянки-то пахнут сладко, да я не себе. Я сестрицам своим. И юбку я просил, а она не дала юбку цветастую, сказала: нет у меня! неправду сказала, отказала нищему, я ей — вона юбка, а она — не юбка, сорочка, жалела больному, ну и еще ниточкой блестящею соблазнился, а камушки-то светятся прямо, глядят, как детишки просят: возьми сестрицам, у сестриц-то ничего такого… Прости, Христа ради, каюся…
Утомленный объяснениями, в Пост Великий особенно долгими и подробными, когда и про исподволь совершенную житейскую чепуху, как с соседкою ругалась или еще что съела скоромное ненароком, пропустить никак нельзя, исповедуясь, а молодые — те все про любовь, а интеллигенты — об унынии и гордыне, пожилой уже священник поглядит прозрачными глазами, взмахнет епитрахилью, перекрестит плешивую голову самозваного монаха, поистине больного Агапия, сироты с младенчества и бомжа, как из больницы душевной вышел, и отпустит грехи. Ему скорее, чем ей.
— Почему написано — блаженны нищие духом? — вопрошала тетя Паша почтительно внимающих ей церковных нищих, стоя как раз на том месте у ступенек, где вчера, и суток не прошло, возник Агапий и окликнул: сестра!
Нищие молчали, а тетя Паша сама и ответствовала, туго натягивая черную косынку, поправляя барашковый воротник пальто — от близкой реки порывами дул ветер.
— А потому, что когда не знаешь чего, так и страху нет. А когда знаешь — другое совсем! Я к своей невестке приду, а она мне: у тебя, мама, каждый день праздник. Разве так проживешь, мама? Ты, мама, и меня праздновать заставляешь, а мне стирать нужно. Я раньше, говорит, всегда в праздник стирала, а теперь вот побаиваюсь. А я ей: тебя, говорю, Господь через меня просветил, а ты ноешь. Спасибо скажи! Тут подруга моя на Николу зимнего весь день провозилась, помолиться некогда, а на нее во сне коршун налетел и в руку — цок! Проснулась, а на руке рана. И так болела, так болела…
Параскева все с важностью объясняла нищим, те кивали согласно, поскольку нищие, а только что каждому дадено было ею по просфорке, были свои, судьбою приписанные к этому храму: инвалид неизвестно какой войны, но с орденскими колодками, привычно выставляемыми напоказ, да две пожилые подружки, они всегда держались вместе, сцепившись руками, и копеечку делили пополам, да еще юноша с дергающимся глазом и потрепанным дипломатом…
А женщина в капюшоне, сперва оглянувшись и перекрестясь, а потом уже и без оглядки, уходила все дальше и дальше от них: она спешила домой.
У булочной хлебозавода, а кроме булочных сегодня магазины не работали, застыла длинная очередь старух, хотя дверь, перед которой они ждали хлеба, была заперта, а на двери налеплено объявление — «хлеба нет».
Но старухи стояли и ждали.
Господи, думала она, шагая вдоль черных сугробов, спутешествовавый нам, Господи, как спутешествовал Луце и Клеопе, шедшим во Эммаус.
Между тем
Конспекты
Пумперникель. Фирма оплатила, и он поехал в Петербург — выговаривали торжественно Санкт-Петербург, раньше не чеканили, посмеивались над чопорными питерскими «че»: ч то, коне ч но, вот и Лихачев, академик, тоже — ч то, а его предки московские: што, дощь и, конечно, — конешно, так вот, фирма оплатила, и, покидая свое одинокое логово с устоявшимся запахом гречки — казалось, что распаренной гречкой пахнут и старые книги, — запирая дверь и ключ поворачивая, не уверен был, поедет, нет. Не знал, а может, думал, что не знал. А когда от подъезда шагнул, сразу попал в замесь талую и в воздухе и под ногами, уразумел: вернуться надо, тяжело в дубленке, лучше, как обычно, в курточке на рыбьем меху, но решил — несолидно в курточке, если от фирмы. Слово вынулось чиновничье «несолидно», а сказал вслух, еще дома, поглядев в зажатое книжными полками тусклое зеркало; светильник в передней был тусклый, собственное лицо опять удивило морщинами, обмякшим подбородком. Он только привыкал к своему новому облику, только привыкал, потому и дубленку напялил. Нафталином пахнуло, но тут он не растерялся, вылил на себя пригоршню кёльнской воды, чтимой еще с тогда, когда не достать, и понял: волнуется, потому и сердце частит. И все равно теперь шел дворами, некстати благоухая, преодолевал метель, и мысли метались, и одна особая мельтешилась — ну почему эта дама из нынешних, грузная, с поджатыми губами, а вокруг девочки-тонконожки и молодцы с тяжелыми головами, розовые щеки сквозь щетину, и в мерцающем поле всяческих интернетов среди прочих — он тоже! И она его держит…
Держала и называла эксперт, и эксперт приходит к двенадцати, и через часок все, и он тоже, как все, пьет кофе под треск факсов, гранулированный, с сухими сливками и булочками из кондитерской по соседству. Разве мог он предположить, мэнээс вечный, что будет являться не каждый день и пить этот кофе, сам-то ценил обычную арабику, которую, как и воду кёльнскую, тогда не достать, хотя арабику проще. А ныне без восхищения гонял казенный напиток, и булочки с начинкою пластмассовой крошила рука. Задумавшись, он всегда крошил хлеб, мял листочки бумаги, салфетки или там носовой платок тискал, и дома, глядя в ящик из промякшего кресла, а глядел всегда жуткие новости, других не показывали, сыпал крошки на блокнотик с записями, вздыхал, ерзал, шептал: Прости, Господи! вот сижу в тепле и жую, взираю на этот смертный ужас, а как можно под такой кошмар, даже если вполуха, вполглаза.