— Куда уж нам до тебя, — парировала девушка, обернувшись в дверях.
Некоторое время донья Лукреция и ее маленький гость молча пили чай и лакомились тостами.
— Хустита только притворяется, будто злится на меня, — заявил Фончито, проглотив очередной кусок. — В глубине души она наверняка давно меня простила. Как ты думаешь, мамочка?
— Трудно сказать. Хустиниану не так-то просто обвести вокруг пальца. И она до смерти боится повторения того кошмара. Я не люблю вспоминать прошлое, и все же одному богу известно, сколько мне пришлось вынести по твоей вине, Фончито.
— Думаешь, я этого не знаю? — Мальчик побледнел. — Я готов сделать все, ну все, что хочешь, чтобы искупить свою вину.
Неужели он говорил искренне? Или продолжал ломать комедию, используя штампы из старых мелодрам? Прочесть ответ на этом детском личике, в котором все — от нежного рта и разреза глаз до кончиков ушей и рассыпанных в беспорядке кудрей — казалось творением великого художника, утонченного эстета, было невозможно. Фончито был красив, словно ангел, словно юное языческое божество. А хуже всего, думала донья Лукреция, что на вид он воплощение невинности, чистоты и добродетели. «Такое же сияние исходило от Модесто», — решила женщина, вспомнив инженера, который весьма элегантно ухаживал за ней незадолго до встречи с Ригоберто и которому она отказала, испугавшись, что этот человек слишком хорош для нее. Или, сказать по правде, ей просто наскучил идеальный поклонник? Что, если ее уже тогда влекли головокружительные темные глубины, которые распахнул перед ней Ригоберто? Повстречав его, донья Лукреция не колебалась ни минуты. В каждом поступке бедолаги Плуто, словно в зеркале, отражалась его чистейшая, прозрачная, словно кристалл, душа; невинный облик Альфонсо был всего лишь маской, инструментом обольщения, вроде сладкого пения сирен.
— Ты очень любишь Хуститу, мамочка?
— Очень. Она для меня больше чем служанка. Я привыкла к одиночеству и все же, если бы не Хустиниана, не знаю, что стало бы со мной в эти месяцы. Теперь она моя лучшая подруга и самая преданная союзница. И так будет всегда. У меня нет этих идиотских предрассудков столичной публики в отношении слуг.
Донья Лукреция уже собиралась поведать пасынку историю о почтенной Фелисии де Галлахер, которая строго-настрого запрещала своему шоферу, громадному негру в синей униформе, пить воду во время работы, опасаясь, что он, подчиняясь требованиям своего организма, отправится искать туалет, а ее бросит посреди кишащей воришками улицы. Но воздержалась, решив, что столь интимные подробности ребенку ни к чему.
— Тебе налить еще чаю? Тосты — просто объедение, — льстиво заметил Фончито. — Знаешь, я бываю по-настоящему счастливым, только когда мне удается сбежать из академии и прийти сюда.
— Не дело пропускать столько занятий. Если ты и вправду хочешь стать знаменитым художником, тебе нужно много учиться.
Всякий раз, обращаясь с Фончито как с ребенком, каким он и был на самом деле, донья Лукреция чувствовала себя неловко. Когда она пыталась говорить с мальчишкой как со взрослым, становилось еще хуже.
— Как по-твоему, мамочка, Хустиниана красивая?
— Пожалуй, да. Она типичная перуанка, смуглая, живая. Надо полагать, это девушка не одно сердце разбила и еще разобьет.
— А папа когда-нибудь говорил, что она красивая?
— Не говорил, насколько я помню. А почему ты спрашиваешь?
— Просто так. Но ты куда красивее Хуститы, ты вообще самая красивая, — объявил мальчик. И тут же смутился: — Я зря это сказал? Ты не рассердилась?
Донья Лукреция поспешно опустила глаза: сын Ригоберто не должен был заметить, как она взволнована. Неужто дьявол-искуситель взялся за старое? Возможно, пора схватить его за ухо и вышвырнуть из дома навсегда? Но Фончито, судя по всему, благополучно забыл, о чем говорил только что, и теперь сосредоточенно копался в своем ранце. Отыскать нужную вещь оказалось непросто.
— Посмотри-ка. — Мальчик протянул донье Лукреции небольшую фотографию, вырезанную из газеты. — Шиле в детстве. Как ты думаешь, он на меня похож?
С фотографии на донью Лукрецию смотрел худой, коротко остриженный подросток с тонкими чертами, одетый в темный костюм, сшитый по моде начала века, с розой в петлице; рубашку с жестко накрахмаленным воротником украшал галстук-бабочка, который, казалось, вот-вот его задушит.
— Ни капельки, — сказала она. — Вы совершенно не похожи.
— Рядом на фотографии его сестры, Гертруда и Мелани. Младшая, беленькая, и есть знаменитая Герти.
— А чем она знаменита? — поинтересовалась донья Лукреция, ощутив легкое беспокойство. Впереди определенно лежало минное поле.
— Как это чем? — Фончито театрально всплеснул руками, изображая крайнюю степень изумления. — Разве ты не знаешь? Она позировала ему для самых знаменитых ню.
— Да? — Беспокойство доньи Лукреции стремительно возрастало. — А ты, как я вижу, хорошо изучил творчество Эгона Шиле.
— Я прочел о нем все, что нашел в папиной библиотеке. Сотни женщин позировали ему обнаженными. Школьницы, уличные девки, его любовница Валли. Потом еще жена Эдит и свояченица Адель.
— Ну хорошо. — Донья Лукреция посмотрела на часы. — По-моему, тебе пора домой, Фончито.
— Знаешь, Эдит и Адель иногда позировали вдвоем, — продолжал мальчик, пропустив ее реплику мимо ушей. — И Валли тоже, когда они жили в деревеньке под названием Крумау. Голая, вместе со школьницами. Скандал был чудовищный.
— Ничего удивительного, если там и вправду были школьницы, — заметила донья Лукреция. — А теперь беги домой, а то уже темнеет. Не дай бог, Ригоберто позвонит в академию и узнает, что ты прогуливаешь.
— Но весь этот скандал был форменной несправедливостью, — горячо заявил мальчик. — Шиле настоящий художник, он нуждался во вдохновении. Разве он не создавал подлинных шедевров? Что плохого в том, чтобы заставлять натурщиц раздеваться?
— Нужно отнести чашки на кухню. — Донья Лукреция поднялась на ноги. — Захвати блюдца и хлебницу, Фончито.
Торопливо смахнув со стола крошки, мальчик послушно двинулся вслед за мачехой. Однако сдаваться он не собирался.
— Что ж, надо признать, что кое с кем из натурщиц он действительно проделывал разные штучки, — сообщил Фончито уже в коридоре. — Например, с кузиной Аделью. Но только не с Герти, не с родной сестрой, правда же, а?
Чашки на подносе, который несла донья Лукреция, пустились в пляс. У маленького негодяя была невыносимая привычка сводить любой разговор на скользкие темы.
— Разумеется, нет, — нехотя отозвалась донья Лукреция. — Ну конечно нет, что за дикость.
Мачеха и пасынок вошли в маленькую кухню, заставленную зеркальными шкафчиками. Все вокруг сияло чистотой. Хустиниана с любопытством уставилась на хозяйку и Фончито. На ее смуглом личике играла хитрая улыбка.
— С Герти, быть может, и нет, а с кузиной точно, — продолжал Фончито. — Адель сама в этом призналась, когда Эгон Шиле уже умер. Так в книгах написано. Хотя, в принципе, он мог проделывать эти штучки с обеими сестрами. И прекрасно, если так он обретал вдохновение.
— Это кто такой молодец? — живо поинтересовалась горничная. Она забрала у хозяйки чашки и сложила их в раковину, до краев наполненную голубоватой мыльной пеной.
— Эгон Шиле, — проговорила донья Лукреция. — Австрийский художник.
— Он умер в двадцать восемь лет, Хустита, — сообщил мальчик.
— Неудивительно, после такого времяпрепровождения. — Хустиниана ловко мыла тарелки и вытирала их полотенцем с красными ромбами. — Смотри, Фончито, как бы с тобой не вышло так же.
— Он умер вовсе не от этих штучек, а от какой-то испанки, — серьезно ответил Фончито. — Жена пережила его всего на три дня. Что это за испанка такая?
— Опасная форма гриппа. Она пришла в Вену из Испании. А теперь иди, уже совсем поздно.
— Я догадалась, почему ты хочешь стать художником, маленький бандит, — вмешалась Хустиниана. — В перерывах между великими творениями они весело проводят время со своими натурщицами.
— Не шути так! — возмутилась донья Лукреция. — Он же еще ребенок.
— Весьма смышленый для своих лет, сеньора, — парировала девушка, обнажив в широкой улыбке великолепные зубы.
— Перед тем как начать писать, он с ними играл, — самозабвенно продолжал Фончито, не обращая внимания на мачеху и домработницу. — Заставлял принимать разные позы. Одетыми, раздетыми, полураздетыми. Ему особенно нравилось, когда они примеряли чулки. Ажурные, зеленые, черные, разноцветные. И чтобы они валялись на полу. Катались, обнимались, играли. Он любил, когда они дрались. Часами мог смотреть. Забавлялся с сестричками, как с куклами. Пока не приходило вдохновение. И тогда он начинал писать.
— Отличная игра, — подначила Хустиниана. — Прямо как «Море волнуется: раз», только для взрослых.