Стояло погожее, по английским меркам, лето, и Тони соблюдал вполне вальяжный распорядок дня. Мы часто накрывали ко второму завтраку в саду, в тени старого кизильника. Обычно, проснувшись после полуденного сна, он принимал ванну, а потом, в теплую погоду, читал в гамаке, протянутом между двумя березами. В жару у него иногда шла носом кровь, и тогда он вынужден был лежать в комнате, прижав к лицу фланелевую тряпку с завернутыми в нее кубиками льда. Иногда вечером мы устраивали пикник в лесу, брали с собой бутылку белого, обернутую в ломкое от крахмала посудное полотенце, бокалы для вина в сундучке из кедрового дерева и фляжку кофе. Профессорская столовая sur l’herbe [3]. Чашки и блюдца, камчатную скатерть, фарфоровые тарелки, столовые приборы и складной алюминиевый стул с полотняным сиденьем — все это я безропотно тащила на себе. Когда лето набрало силу, мы прекратили дальние лесные вылазки, так как Тони жаловался, что ему больно ходить, и он быстро устает. По вечерам он любил слушать пластинки с операми на старом проигрывателе, и хотя вкратце рассказывал мне о персонажах и перипетиях сюжета в «Аиде», «Так поступают все женщины» и «Любовном напитке», все эти пронзительные, томящиеся голоса немного для меня значили. Странное шипение и потрескивание затупившейся иглы, которая плавно опускалась и поднималась на изгибах грампластинки, казалось эфиром, сквозь который к нам взывали отчаявшиеся мертвецы.
Тони любил рассказывать мне о детстве. Его отец был капитаном боевого корабля в Первую мировую и к тому же отлично управлял яхтой. В конце двадцатых семья проводила отпуск в яхтенных прогулках по Балтике, и так родители нашли и в конце концов купили каменный домик на удаленном островке Кумлинге. Островок этот, окутанный дымкой ностальгии, олицетворял для Тони райское детство. Он и его старший брат были там предоставлены самим себе, устраивали стоянки с кострами на пляжах, ходили на веслах к необитаемому островку за разноцветными птичьими яйцами. У него сохранились старые, сделанные еще ящичным фотоаппаратом снимки, доказывавшие, что детский рай существовал на самом деле.
Однажды в конце августа мы отправились в лес. Такие прогулки были не редкостью, но в тот день Тони свернул с тропы, а я слепо пошла за ним. Мы продирались через подлесок, и я подумала, что мы собираемся заняться любовью в каком-то тайном, ему одному известном месте. Листья казались довольно сухими. Но мысли его, как выяснилось, были заняты только грибами — белыми. Скрывая разочарование, я стала учиться отличать съедобные грибы от ядовитых — поры, а не пластинки; филигрань на ножке; не оставляют пятен, если вдавить палец в мякоть. Дома он приготовил целую миску белых — порчини, как, по-итальянски, ему нравилось называть эти грибы — с оливковым маслом, перцем, солью и панчеттой, и мы съели их с запеченной полентой, салатом и красным вином, с бутылкой бароло. В семидесятые годы это был экзотический обед. Я запомнила тот вечер во всех подробностях — старую сосновую столешницу, изъеденные, поблекшей голубизны ножки стола, широкую фаянсовую миску со скользкими грибами, диск поленты, сиявший с трещиноватой бледно-зеленой тарелки как маленькое солнце, пыльную черную бутылку вина, остренькую рукколу в белой посудине и Тони, который за считаные секунды приготовил соус, добавив масло и выжав лимон в салат чуть ли не на ходу, пока нес миску на стол. (Моя мать готовила соус сосредоточенно, на уровне глаз, как заправский химик.) Мы с Тони съели за этим столом не один ужин, но тот вечер был особым. Какая простота, какой вкус, какая светскость! Тем вечером поднялся сильный ветер, и большая ветка ясеня стучала и скребла по черепичной крыше. После еды мы читали, потом, выпив еще вина, предавались любовным утехам и, конечно же, снова говорили.
Каким он был любовником? Ну, конечно, не таким энергичным и неутомимым, как Джереми. И хотя для своего возраста Тони был в хорошей форме, меня поначалу смущало, что пятьдесят четыре года могут оказать столь разрушительное влияние на тело. Он сидел на краю кровати, согнувшись, чтобы стянуть с себя носок. Его босая нога выглядела как истрепанная старая туфля. Я замечала складки кожи в самых неожиданных местах, даже под мышками. Странно, что, удивляясь ему (свое удивление я скоро погасила), я не думала, что всматриваюсь в собственное будущее. Мне был двадцать один год. То, что я принимала за норму — упругие мышцы, гладкая кожа, гибкие члены, — было лишь состоянием быстротекущей юности. Старики казались мне другим видом, как воробьи или лисы. А теперь чего бы я только не отдала, чтобы вернулись мои пятьдесят четыре! Главный удар принимает на себя кожа — старикам их кожа великовата. Она висит на них, как школьный блейзер, купленный на вырост. Или пижама. Когда свет падал под определенным углом (или это было от занавесок), кожа Тони приобретала желтоватый оттенок, как у старой дешевой книжки, в которой читались его несчастья — переедание, операция на колене и аппендэктомия, укус собаки, падение при восхождении к горной вершине и детская катастрофа со сковородкой за завтраком, навсегда лишившая его части волос на лобке. Справа, от груди до шеи тянулся белый шрам, о происхождении которого он не рассказывал никогда. Но пусть даже он был немного… потерт и чем-то смахивал на моего побитого временем плюшевого мишку, забытого в родительском доме, он оставался светским любовником, учтивым джентльменом. У меня захватывало дух, когда он меня раздевал, легко перебрасывая мою одежду через руку, как служитель у бассейна, или когда просил меня сесть верхом ему на лицо — это было для меня так же внове, как салат с рукколой.
Не все, конечно, мне нравилось. Он бывал чересчур поспешен, нетерпелив, стремился к другим, очередным удовольствиям — больше всего на свете он любил пить и рассуждать. Позже мне стало казаться, что он эгоистичен (было в его манере нечто старорежимное) и слишком спешит к собственному оргазму, всегда сопровождавшемуся у него хриплым криком. Он был помешан на моих сосках, которые тогда, готова поручиться, были прелестны, но мне казалось очень странным, что мужчина в возрасте епископа может так по-детски их ласкать, чуть ли не сосать с неприличным скулящим звуком. Тони был одним из тех англичан, кого в семилетнем возрасте разлучают с матерью и отправляют в ледяную ссылку школы-пансиона. Они никогда в жизни не признаются в своем несчастье, эти постаревшие мальчишки, они просто с ним живут. Но это мелкие жалобы. Все было мне внове — любовное приключение, свидетельствовавшее о моей зрелости. Во мне души не чаял пожилой ученый мужчина. Я все ему прощала. Да, мне нравились его мягкие, чуть пухлые губы. Он изумительно хорошо целовался.
И все же больше всего он мне нравился, когда, одевшись, восстановив красивый пробор (он пользовался маслом для волос и стальной расческой), он вновь становился учтивым джентльменом, помогавшим мне усесться в кресло, ловко откупоривавшим бутылку пино гриджио, направлявшим меня в мире книг. И вот еще обстоятельство, которое я стала замечать с годами, — горный хребет, отделяющий голого человека от одетого. Как два человека с одним паспортом. Повторяю, для меня это не имело особого значения, мне нравилось общество Тони — секс и кулинария, вино и короткие прогулки, разговоры. А еще мы много занимались. На заре нашего романа, весной и в начале лета, я готовилась к выпускным экзаменам. Тони ничем не мог мне помочь. Он сидел напротив меня за столом и писал монографию о Джоне Ди.
У него было множество друзей, но если в доме была я, он, конечно, никогда никого не приглашал. Только однажды у нас были посетители. Как-то днем они приехали в машине с шофером, двое в темных костюмах, лет сорока, мне показалось. Тони довольно резко попросил меня пойти и погулять в лесу подольше. Когда я пришла домой часа через полтора, мужчины уже ушли. Тони ничего мне не объяснил, и тем же вечером мы вернулись в Кембридж.
Наши встречи происходили только в его летнем домике. Кембридж все-таки был деревней, и Тони там слишком хорошо знали. Мне приходилось идти со всеми вещами на другой конец города и ждать на автобусной остановке у жилого массива, пока он не подъедет за мной на своем стареньком спортивном авто. Подразумевалось, что это кабриолет, но гармошка металлических распорок, поддерживавших полотняную крышу, заржавела и не складывалась. В старом «Эм-джи-эй» имелась лампочка для карты на хромированной ножке. Циферблаты приборов дрожали. Пахло машинным маслом и разогретым двигателем, как в каком-нибудь «Спитфайре» [4]сороковых годов. Под ногами вибрировало теплое металлическое днище. Когда, выйдя на шаг вперед из очереди на автобус, я, под неприязненными взглядами ждущих пассажиров, превращалась из лягушки в принцессу и влезала в низкую машину, на соседнее с профессором сиденье, я испытывала непередаваемые ощущения. Это было все равно что залезть в постель — на глазах у публики. Засунув сумку в узкое пространство позади сиденья, я перегибалась к нему за поцелуем и ощущала, как покрытая трещинами кожа кресла цепляется за мою шелковую блузку (он купил мне ее в «Либертис»).