Тарас и Дмитро собрали раненых и ушибленных, а потом осторожно приблизились к волам. Те все еще проявляли признаки агрессивности, но наши переростки были переростки деревенские. Они в арифметике и грамматике разбирались не очень, но с животными управляться умели. Кое-как Цоба и Цобэ перепрягли — и, удивительное дело, те опять стали теми, кем и были до того: безропотной и покорной скотиной. Мы заняли свои места в двуколке, Тарас стукнул палкой Цоба и сказал ему: «Цоб!», а затем стукнул палкой Цобэ и сказал: «Цобэ!». Волы поняли, что порядок восстановлен, каждый на своем месте, каждый при своем имени, и пошли вперед, напрягая свои натертые шеи и мерно перебирая ногами.
Глава четвёртая. Уроки выживания
После эксперимента с перепряжкой волов колхозное начальство их у нас отняло, решив, что мы не большие баре, можем в школу ходить и пешком. Семь километров туда, семь обратно — для городского мальчика расстояние серьезное.
Дорога была скучная, длинная и вилась как река, сначала вдоль баштана, где зрели арбузы, а потом втекала в поле, на котором только что скосили пшеницу. Мне не нравилось, что дорога виляет. Я покинул ее и пошел прямо через поле по колючей стерне, пиная попадавшиеся под ноги копны соломы. Пнул одну, пнул другую, а третья вдруг зашипела, как масло на сковороде, и из нее вывернулась черная спираль, которая, повернув ко мне маленькую головку с очень злобными глазками, высунула длинный язык и зашипела еще сильнее.
Я оцепенел, потом заорал на всю степь: «Мама!» — и кинулся бежать. Я бежал, стерня шелестела под ногами, мне казалось, что все змеи собрались, гонятся за мной и вот-вот догонят. Я кричал, у меня иссякали силы, кричать я не мог и не кричать не мог. Я бежал неизвестно куда очень долго, пока не свалился без сил. А когда свалился, то подумал, что вот они, змеи, все сейчас ко мне подползут и будут меня, маленького, несчастного, жалить и жалить, и я умру здесь мучительной смертью. Но у меня уже не было сил бояться, и я решил: пусть ползут, пусть жалят, только скорее.
Пока я ждал смерти, солнце опустилось к горизонту, большое, красное, предвещавшее по бабушкиным приметам ветреную погоду. Я понял, что, раз я не умер, надо вставать и идти. Но я не знал, куда именно. Степь да степь кругом, дороги не видно и ничего, кроме бесконечного ряда копен, ничего такого, что бы выделялось: ни дерева, ни дома, ни дыма. Я пошел за солнцем, а оно от меня уходило быстро и равнодушно. Оно опустилось за горизонт, и степь потемнела. Опять вернулся страх.
Я шел и ревел монотонно, как дождь. И было отчего. Городскому мальчику остаться одному ночью в степи — что может быть страшнее?
Я шел, ревел и вдруг заметил, что впереди, очень далеко, что-то как будто светится. Я прибавил шагу, потом побежал и в конце концов с диким ревом вбежал на колхозный ток, где возле горы намолоченного зерна несколько комбайнов почему-то стояли на месте и светили всеми своими фарами. Там же я увидел бригадирскую бидарку-двуколку и самого бригадира Пупика.
— Эй, малой! — закричал он, потрясенный моим появлением. — Звидкиля ж ты узявся?
Я ему сказал, что на меня напала змея. Он слушал меня с удивлением. А потом посадил рядом с собой в бидарку, и бригадирская кобыла Пулька резво понесла нас в сторону хутора.
Там уже был переполох, опрошены все вернувшиеся из школы ученики, но они ничего путного сказать не могли. Тетя Аня пыталась найти бригадира, чтобы организовать поиски, но не нашла, потому что бригадир был на току…
А потом был мой рассказ, как я шел, как змея выскочила, как завертелась, как зашипела. Я расписал ее самыми страшными словами, какие были в запасе. Пасть у змеи большая, язык длинный, глаза злые, сама черная, а над глазами такие вот страшные оранжевые кружочки.
— Кружочки? — переспросил Сева. — Оранжевые?
И они с Витей оба покатились со смеху. И долго еще смеялись, прежде чем объяснили, что эта змея была обыкновенным безобидным ужом. Чем я был очень смущен и разочарован. Теперь, когда все прошло, хотелось, чтобы змея была настоящая.
Но какая б она ни была, тетя Аня решила в школу меня больше не пускать, и на этом образование мое прервалось.
Колхоз наш был очень зажиточный. Колхозники держали некоторые по четыре коровы. У всех были свиньи, куры, гуси и утки. Обезжиренное после снятия сливок молоко «обрат» давали нам, а до нас выливали на землю. Когда тетя Аня пыталась им за обрат заплатить, они обижались: за такую дрянь деньги брать, все равно что за воду, стыдно. Хлеб ели только белый. На вопрос, едят ли они черный хлеб, отвечали, что они не свиньи.
Но осенью в районном селе Тахта сломалась мельница, и те, у кого не было больших запасов, скоро остались без муки. Кончилась мука и у нас. Не было больше хлеба и всего того, что умела выпекать и варить бабушка. Но была пшеница, из которой мы готовили некое варево. Бабушка называла его кутьей. Зерно, освобождая его от шелухи, толкли пестиком в ступе, потом варили. Местные жители, может быть, тоже ели кутью. Но у них было еще мясо, сало, молоко, сметана, масло и яйца. А у нас только кутья и ничего больше. Мы ели кутью всухомятку, и она уже не лезла в горло, когда я (о чем с гордостью потом вспоминал) догадался сыпать в ступу зерно мелкими горстями и толочь его до тех пор, пока оно не превращалось в очень грубую, но все же муку, из которой можно было выпекать что-то хлебоподобное. Конечно, такой способ производства был сродни добыванию огня путем трения, но делать было нечего, и мы все по очереди толкли зерно.
Зима оказалась на редкость суровой и снежной. Пурга, длившаяся несколько дней, намела сугробы выше крыш. Но природа была к людям милостива, сугробы прилегали к хатам не вплотную, а оставляли некоторое пространство, которое позволяло открыть дверь. Впрочем, иногда соседям приходилось друг друга откапывать.
Дядю Костю угнали на оборонные работы в самом начале зимы. Сколько он там пробыл, не помню, и что делал, не знаю — кажется, копал противотанковые рвы. Вернулся с обмороженными ушами и руками. А наша соседка Маруся, девушка лет семнадцати, обморозила ноги, да так, что целыми днями рыдала и причитала:
— Ой-ё-ёй! Ой, ноженьки мои, ноженьки!
Говорили, что ей надо отрезать ноги, иначе она умрет. Но кто мог провести ампутацию, если на хуторе не было даже фельдшера? Маруся выла, ее мать натирала ей ноги топленым гусиным салом и тем, кажется, в конце концов дочь спасла. Маруся осталась жить и с ногами.
Первой лошадью, на которой я учился ездить верхом, был пожилой мерин по имени Ворошилов. Колхозный конюх разрешил мне на нем прокатиться, потому что мерин был самый смирный из всего табуна. Рыжий, со звездочкой во лбу, был он очень похож на своего однофамильца, прославленного красного маршала. Будучи существом солидным, ходил только шагом, на мои понукания никак не отзывался. Сказать, что я на нем чему-то научился, было бы неверно. Он так аккуратно меня носил, что ездить на нем было не сложнее, чем на картонной лошадке, которая, подаренная дедушкой, была у меня в раннем детстве. Поэтому я спросил конюха, не даст ли он мне лошадку побыстрее, например Сагайдака.
— Да ты шо! Ты шо! — замахал на меня конюх. — Ты знаешь, хто такой Сагайдак?
И объяснил, что Сагайдака, красавца и чемпиона Европы, держат специально для скачек. На нем разрешается ездить только специальному наезднику. А больше никому, включая даже его, конюха, и председателя колхоза. Я огорчился и продолжал ездить на Ворошилове, хотя занятие это мне казалось чем дальше, тем скучнее.
Но однажды мне повезло. Я только слез с Ворошилова, когда на бидарке-двуколке подъехал бригадир Пупик и стал выпрягать кобылу Пульку.
— Эй, малой! — закричал он мне. — Шо твоя бабка гири узяла и нэ нэсэ?
— Какие гири? — не понял я.
— Ну таки, шо на весы кладуть, шоб важиты.
Я вспомнил, что в самом деле, когда нам выдавали в чувалах зерно на заработанные взрослыми трудодни, для этого дела привозили весы и гири. В тот раз весы увезли, а гири забыли.
— Дадите мне Пульку, — сказал я, — съезжу за гирями.
— А ты верхом издыть умиешь? — спросил он.
— Умею, — заявил я самонадеянно. — Вот только что на Ворошилове ездил.
— Ха, на Ворошилове! — сказал Пупик. — На Ворошилове и мертвяк поедет!.. Ну, ладно. Погоняй, тильки шагом.
Пупик надел на Пульку уздечку, сделанную из цепи, и подсадил меня. Я тронул повод, лошадь пошла шагом. Но как только мы свернули за ближайшую хату, я показал Пульке конец уздечки, и она сразу рванула галопом. Было страшно, но я держался. Тут выскочила из чьего-то двора черная собачонка и с лаем кинулась в ноги лошади. Лошадь от собаки шарахалась и становилась на дыбы. Я со страху совершил почти цирковой кульбит. Как-то ухитрился стать лошади на спину и прыгнул вниз. Кажется, я ушибся. Не очень сильно, но на всякий случай заплакал. Пулька подошла ко мне и, уже не обращая внимания на бесновавшуюся собачонку, склонилась надо мной и дышала мне в лицо, очевидно, пытаясь понять, не слишком ли мне больно.