– Это тебе нечего здесь делать!
– Имей в виду, что это мне поручено ухаживать за бассейном!
– Имей в виду, что он разрешил мне сюда приходить, если уж хочешь все знать, приходить когда я хочу, будь он дома или нет!
Она вскочила на ноги и, хоть я был выше на тридцать сантиметров, смерила меня взглядом с той леденящей надменностью, которую мне предстояло в будущем увидеть во взглядах иных женщин, тех, пойму я тогда, что любят играть с огнем. Играть и сгорать в нем.
– Ты ничего не понимаешь, – выпалила она, поднимая лиф от своего купальника. – Ничегошеньки!
И была такова.
* * *
В четверг, 12 августа, я пришел к бассейну в тот же час, надеясь найти ее там, заставить забыть мою вчерашнюю наивность.
Я наконец понял.
За считаные часы в это лето тринадцатилетняя Виктория, воспламенившая мое сердце, уступила место другой тринадцатилетней Виктории, которая отныне будет воспламенять тела. Мое. Но и другие тоже.
Ее пробуждение скоро разбудит все аппетиты.
В тот день я решил сесть с тобой рядом на деревянный настил. Решил погладить твою спину, твои ноги и твой затылок, отложив в сторонку анестезирующую нежность чувств. Я войду без стука, Виктория. Я буду твоим похитителем, как говорила моя мама, я уподоблюсь мужчинам, которые хотят покорять женщин. Я буду крутым парнем, любовником.
Но сад был пуст. Я ждал тебя. Ты не пришла. И мне захотелось умереть.
Я по-быстрому сделал мою работу – вода была чистая, ни листьев, ни птицы, ни золотистой сирены, – и ушел домой.
Под вечер мама попросила погонять ее по убыткам от обесценения неамортизируемого актива, модели TFR и статье R.123–179. Я поставил ей высший балл, и, чтобы отметить это, мы поехали ужинать в Лилль, в «Бутылочный погребок»: фондю с эндивием и мороженое с цикорием и можжевеловым сиропом. Мама была красива, двое мужчин оглянулись на нее, один улыбнулся мне, и мы рассмеялись. Онаия. Я был и моим отцом, и мной. Я был ее гордостью. Она не говорила о Виктории, все больше о том, что ожидало меня на второй ступени через несколько недель: новый лицей, новые друзья, новые предметы, – она уверенно смотрела в будущее.
– А ты, когда меня не будет?
Она улыбнулась.
– Спасибо, милый. Не беспокойся за меня, твой отец оставил мне счастье на целую жизнь.
* * *
Назавтра я снова заметил женскую фигуру в гостиной. Отсветы на стекле скрывали ее от меня. Габриель сидел лицом к ней. Мне показалось, что он пытался ее в чем-то убедить.
Но белокурая головка покачивалась: нет, упорно – нет. Золотистый метроном.
* * *
В субботу, 14 августа, я услышал голос Габриеля еще прежде, чем его увидел. Он кричал, размахивая руками. Разглядев его, я чуть не задохнулся: перед ним стояла Виктория. Она была совершенно голая. Он дал ей пощечину. Она смерила его взглядом, потом подхватила свои вещички и убежала, плача и тоже крича: «Вы ничего не понимаете! Ничего не понимаете!» Когда до Габриеля дошло, что я видел их обоих, он заорал мое имя, заорал как резаный: «Иди сюда! Вернись, Луи!» Но я тоже убежал. «Иди сюда, это не то, что ты подумал, Луи, совсем не то, что ты подумал!» И тут взмыл мой голос: «Виктория! Виктория!» Мой голос сорвался, взлетел высоко в небо, быстрый, как полет ласточки, догоняя мою потерянную подругу.
Ты была моей первой любовью и моей последней любовью. Ты была моей окаянной любовью, Виктория. Моей любовью, которая не была любима в ответ.
* * *
В воскресенье утром ничего не произошло.
Но после обеда ватную тишину разлегшихся в садах тел, отупевших от прохладного вина, белого и розового, которое пьется как вода, оцепенение тел, обездвиженных утомительным пищеварением, разорвали сирены двух полицейских машин, так же яростно, как звук выстрела. Мы с мамой удивленно переглянулись. Сирены были здесь редкостью; иногда ветер доносил до нас неприятную мелодию с автострады, с другой стороны. Эти звучали громче, они приближались, были совсем рядом. И вот они подъехали. Я кинулся навстречу. Две машины резко затормозили в нескольких метрах от нашего дома. Вышли пять человек, хлопнули дверцы. Секунду спустя они звонили в дверь Габриеля.
Тот пришел из сада в плавках. Он надевал рубашку, когда двое полицейских схватили его за обе руки.
– Вы Габриель Делаланд?
Несколько минут спустя его втолкнули в одну из двух машин, и обе сорвались с места.
Мой рот был открыт, но крик не вырвался. Боль оставалась внутри. Тысячи лезвий терзали мое горло, сердце, живот. Мне показалось, что вся моя кровь испаряется, жизнь улетучивается. Мама кинулась ко мне, подхватила. Я падал, она удержала меня в падении.
Когда я стал выскальзывать, вытекать из ее рук, она не дала земле поглотить меня целиком.
* * *
Конечно, мы не сразу узнали, что произошло.
Невыносимое молчание уступило место самым тошнотворным догадкам. Пошел слух, что Габриель Делаланд надругался над ребенком. Экий красавчик, такие всегда голодны, это я вам говорю. Изнасиловал. Пошел слух, что он хотел ее похитить. Что в конечном счете известно об этом человеке? Очень мало. Пошел слух, что Виктория перерезала себе вены ножницами. Что она наглоталась таблеток, которые принимала ее мать. Поэтесса, представляете себе, такие берегут свои слова, не лекарства, пфф, как же все это печально. Такая красивая девчушка.
И так далее; все тревоги одних, все страхи других, чтобы заклясть злую судьбу. «Чем хорошо несчастье, – пел Лео Ферре[15], – несчастье всегда чужое».
Я осаждал дом Виктории. Но ставни упорно оставались закрытыми. Иногда загорался свет в окнах ее комнаты. Даже банкир не выходил. Я провел весь понедельник, а потом и ночь маленьким верным псом, лежащим на могиле хозяйки, – плохим псом, который не защитил ее, не спас.
Утром вторника мама принесла мне термос с горячим шоколадом и два масляных круассана. Она села рядом со мной на влажную траву. Грустно улыбнулась, глядя на меня. У тебя измученный вид, Луи. Я глубоко вдохнул; я хорохорился: все в порядке, мама, я совсем не устал. Я обжег губы пенистым шоколадом, таким успокаивающим, в один присест проглотил круассаны. Габриель вернулся сегодня утром, прошептала она. Я вздрогнул. И Виктории уже лучше. Он не тронул ее. Только дал пощечину, как взрослый ребенку, который сделал глупость. Чтобы положить предел. Глупость? Мамин голос был такой ласковый, она говорила медленно. Виктория хотела соблазнить Габриеля. Быть ему желанной. Она сделала это, как делают женщины, обещанием своих тел. Мои обещания отрады, упоения, которые она захотела подарить другому. А он отказался. Как могло быть иначе? Он пытался урезонить ее. Один раз, второй, третий, до пощечины. И она убежала домой, уязвленная и злая. А потом проглотила все таблетки, какие нашла.
– Она хотела умереть? – спросил я, побледнев.
– Не знаю, – ответила мама. – Может быть, она хотела убить что-то в себе.
* * *
В это лето я больше не видел Викторию.
Я писал ей письма и относил их к ней домой, но так и не получил ответа. Я даже не уверен, что их ей передавали.
Когда начался учебный год, ее отправили в Институт Монте-Роза в Швейцарии, девиз которого был In labor virtus[16] и где проповедовали уважение к приличиям и к ближнему. Банкир перестал вкладывать деньги в поэзию жены и был вынужден залезть в долги, чтобы оплатить это изгнание.
Габриель Делаланд выставил свой дом на продажу. Я возмутился.
– Вы же не сделали ничего плохого!
– Всегда будет тень, – сказал он мне с усталой улыбкой. – А в памяти здешних людей со временем тень станет угрозой.
Он взъерошил мои волосы, и мне вдруг понравился этот отеческий жест.
– Я был рад познакомиться с тобой, Луи, ты чистый мальчик. Цельный. Будь верен себе.
Мы больше не увиделись, но мне случается порой, когда я смотрю «Блуждающий огонек» или «Бассейн»[17], вспоминать его печальный изыск, ностальгическое бытие его стыдливых жестов бездетного отца.
* * *
Моя мама прошла несколько собеседований; ее не выбрали. Она переживала период разочарования. Разглядывала фотографии отца, вернулась к мартини и много плакала.
Я готовил нам вечером ужин. Потом, когда она была слишком усталой или слишком пьяной, помогал ей раздеться и укладывал в постель. Я всегда рассказывал ей, как прошел мой день, что ее успокаивало: один из нас еще жил.
О Виктории мы никогда не говорили. Но я по ней скучал. Скучал по нашему детству, скучал по нашим мечтам о «Синем», скучал по утрам жизни вдвоем.
Время шло. Я по-прежнему любил ее.
* * *
Следующим летом – конец света так и не наступил – я выглядел совсем мужчиной. Я был высоким и худым. Девушки в городке заглядывались на меня, улыбались мне; парни пытались вовлечь в свою компанию. Но я предпочитал одиночество.
В это лето мы с мамой собрались в Италию. Ей было лучше. Она нашла место кассирши в «Ашане», в торговом центре Вильнев-д’Аск. Вот видишь, говорила она, улыбаясь и не ропща, пригодились мои бухгалтерские курсы! Я любил маму, она была сильной и слабой и нуждалась во мне. У нее была несбывшаяся мечта об Италии: увидеть Сиену, огромную пьяцца-дель-Кампо и ее внушительный Дуомо, еще с моим отцом, во времена до красной итальянской машины.