Порой у Атыка возникало такое ощущение, будто он пришел к чужому человеку, к человеку чужого племени, и тот его никак не может понять, хотя и внимательно вслушивается в его слова.
Большая обида росла в груди Атыка, и он уносил ее в тундру на высокие скалы, чтобы она ненароком не выплеснулась в яранге, где жили его жена и дочь… Что делать? Он сам выбрал себе такую судьбу, и никто не уговаривал его жениться на Юнэу.
Со временем Атык стал обнаруживать у себя какое-то неприязненное чувство к морю. Это чувство усиливалось у него, когда Юнэу уходила на берег и оставалась наедине с волнами.
После долгих размышлений Атык решил, что самое лучшее — отвезти жену подальше от моря, откочевать в тундру к оленным людям.
В Тунитльэнской тундре пас оленей его дядя Армоль. К нему и решил переселиться Атык с женой и дочерью. Долго он не решался сказать об этом Юнэу, все выбирал удобный случай.
И случай скоро представился. Зима в том году была на редкость морозная. В море закрыло все разводья и полыньи. Охотники уходили далеко в море, к проливу, приближались к берегам американской земли, но нигде не было ни лужицы чистой воды. Все было сковано толстым слоем льда. Пролив Ирвытгыр с его могучим течением стоял, как тундровая речушка, прихваченная морозом.
Все живое ушло с моря. Тюлени перекочевали к югу, где Тихий океан ломал лед. За ними ушли белые медведи. Исчезли черные вороны, белые песцы, серые росомахи. Только человек бродил по бескрайним белым полям и искал себе пищу.
Люди выгребли дочиста мясные ямы, порезали покрышки байдар, ремни и принялись уже за одежду и обувь.
Первыми умирали старики. Их свозили совсем недалеко от селения, и они лежали на белом снегу. Не было зверья и воронья, чтобы облегчить им вознесение в другой мир сквозь облака.
Сначала люди худели. Затем, как бы насмехаясь над голодом, начинали пухнуть. Собаки пожирали друг друга и держались вдали от селения, боясь быть съеденными людьми.
Пришла беда и в ярангу старого Гальмо. Старик умер на рассвете. Поманил дочь, что-то хотел сказать, но в это мгновение от него отлетело дыхание, и он скончался с разинутым ртом и широко раскрытыми глазами.
Атык впрягся в нарту и медленно побрел вверх по пологому склону холма. Погода стояла тихая, пурги не было, и к могильному холму пролегла заметная тропа. Позади плелась Юнэу. Она едва переставляла ноги.
Солнце уже поднималось над горизонтом, снег блестел и резал глаза, привыкшие к полутьме неосвещенных и стылых пологов. Слезы катились по щекам и смерзались в маленькие мутные льдинки, стягивая кожу. Юнэу медленно поднимала руку и смахивала со щек замерзшие слезы. Подъем длился долго, с частыми остановками для отдыха.
Селение оставалось внизу, безмолвное, без привычных дымков, без собачьего лая. Между черными, утонувшими в снегу ярангами не было видно ни одного прохожего. Юнэу вспомнила рассказы бывалых путников, встречавших на своем пути вымершие стойбища, и содрогнулась от ужаса.
На холме захоронений уже не осталось сил исполнить обряд: обложить покойного обломками скал. Его попросту скатили с нарты. Покойный упал неловко, свалившись на бок. Атык слегка его поправил.
Жена стояла, обратив лицо к бесконечному ледяному простору. На самом горизонте, почти сливаясь с небом, синели далекие скалы другого берега. Оттуда приходили корабли…
Атык снова увидел то странное выражение в глазах жены, и тут его охватила решимость:
— Уедем в тундру, Юнэу! Там еда сама ходит возле яранг. Уедем, если не хотим подохнуть с голоду и потерять нашу девочку.
При упоминании о дочери Юнэу вздрогнула. Девочка совсем ослабела. Почти все время она лежала в полузабытьи и даже есть не просила. Личико ее сморщилось, и только глаза по-прежнему сияли синевой.
— Поедем, — кивнула Юнэу в знак согласия.
Два дня потребовалось Атыку, чтобы поймать восемь одичалых псов. Он подкарауливал их в торосах, охотясь на них, как на диких зверей. Пойманных собак он сажал на крепкую железную цепь. Ловля собак окончательно измучила Атыка. Прежде чем пуститься в путь, пришлось день отлеживаться в холодном темном пологе. Юнэу заботливо ухаживала за мужем, и Атык с неожиданным волнением чувствовал, как она искренне переживает за него, какая она нежная, совсем не та, что на морском берегу.
"Вдали от моря она забудет обо всем, — думал Атык. — Уж так устроен человек: если что-то рядом все время напоминает о пережитом, от воспоминаний никуда не уйти, не спрятаться".
Атык смастерил на нарте кааран — маленькую кибитку, чтобы жене и дочери не мерзнуть на морозном ветру. Ранним солнечным утром выехали в тундру.
Никто их не провожал, никто не выглянул из черных провалов — дверей яранг.
Юнэу сидела спиной к собакам и смотрела, как постепенно исчезает селение — скопище черных яранг, без дыма, без огня, с едва теплящимися жизнями, зарывшимися в шкуры.
Скрипели полозья, медленно брели собаки по насту, уже по-весеннему затвердевшему, а море с его остроконечными торосами, с синими айсбергами, с глубокой зеленой водой под толщей льда уходило все дальше и дальше.
Горы были по-прежнему недоступными, но уже появились высокие берега реки. Атык свернул упряжку на речной лед и погнал ее прямо на красное солнце, сидящее на зубцах далекого горного хребта.
Прошла ночь, наступил день, а до стойбища оленеводов еще не доехали: в голодную зиму кочевники старались держаться подальше от побережья.
Когда достигли высоких кустарников, Атык развел костер и дал напиться горячей воды жене и девочке. Собакам бросил остатки корма — порезанный на куски старый моржовый ремень.
Все чаще садился Атык на нарту. Тогда вожак оглядывался на неожиданно потяжелевший груз и укоризненно смотрел на каюра. Несколько десятков шагов собаки тащили троих, потом останавливались, и Атыку приходилось соскакивать и идти рядом.
За одним из многочисленных поворотов реки вожак приподнял уши и рванул вперед. Нарта поднялась на берег и понеслась по взрыхленной равнине, перекопанной тысячами копыт.
— Тут проходили оленьи стада! — закричал от радости Атык.
Он нагнулся и схватил несколько черных комочков.
— Посмотри! — протянул их к самому лицу Юнэу. — Это олений помет! Он еще мягкий, не успел застыть!
Теперь собак не надо было понукать. Атык едва удерживал в равновесии нарту.
Стадо было не близко, но у собак хватило сил домчаться до первых яранг. Здесь они в изнеможении опустились на снег и залегли.
Много дней и ночей прошло, прежде чем Атык с женой и дочерью пришли в себя, откормились и обрели человеческий облик.
Армоль всячески обхаживал Атыка, чтобы тот остался оленным человеком в тундре: большому стаду нужен был сильный, молодой пастух.
Тронулись реки, тундра покрылась свежей травой и яркими цветами. К лету стада Армоля двинулись на побережье, где гулял морской ветер, отгоняя от оленей комаров.
Время в тундровом стойбище мерилось от отела к отелу. Все было прочное, неизменное: и тундра, и дальние хребты, и смена лета и зимы, — только люди старели, дети вырастали и умножалось стадо Армоля.
А с побережья шли чудные вести: будто пришла новая власть к чукотскому народу, и детей надо теперь учить различать следы человеческой речи на бумаге.
Когда впереди заблестела морская гладь, до стойбища Армоля дошла самая главная новость: у многооленных хозяев отбирают стада и делят между неимущими пастухами. Армоль считался богатым оленеводом; он тотчас повернул обратно в тундру и перевалил вместе со стадом через хребет.
Это было далеко от моря. Атык был счастлив: Юнэу больше не уходила от него.
Жизнь побережья стала чужой жизнью и все же манила, как источник новостей. Иногда приезжали странные люди и уговаривали пастухов вступать в колхоз. Слова приезжих вселяли беспокойство в сердца оленеводов, рождали смутную надежду, но Армоль был настороже и пугал людей призраком голода. Он утверждал, что если оленей поделить, они будут съедены в одну зиму.
Но все, что доходило до далекого стойбища, опровергало слова Армоля. Проезжали веселые и сытые колхозники, смеялись над запуганными пастухами и охотно давали щупать новые камлейки, сшитые из прочной материи. Где-то вставало большое и теплое солнце, а стойбище Армоля будто спряталось в тень айсберга. Но ведь и айсберг может растаять…
Море и все, что было связано с ним, осталось далеко от горного хребта, в прошлом. Уцелела только песня, которую маленькая девочка Тынэна напевала сшитой из оленьей замши кукле:
Посмотрю тебе в глаза —
Вижу потемневшее перед ненастьем небо.
Боюсь тогда,
Что жизнь твоя в бурях и ветрах пройдет,
Вестником беды белый парус мелькнет.
Самый красивый корабль
Тот, который мимо проходит.
3
Казалось бы, за эти семь лет, что они прожили здесь, Юнэу могла прочно привыкнуть к тундровой жизни, но все же ее тянуло обратно, в родное селение. Это желание усиливалось с каждым годом, пока не стало мучительной болезнью, изнуряющей душу и тело.