Наша мама уходила.
Это было все.
Она аккуратно притворила за собой дверь, будто хотела, чтобы ее последний звук был как можно тише.
Тогда отец подозвал нас к себе. Он сидел в одном из кресел в гостиной, обставленной в стиле Людовика XV: это кресло мама с таким удовольствием заново обила модной в ту пору тканью с «психоделическим» узором в оранжевых тонах. Отец обнял нас. Он беззвучно рыдал. Его слабость убивала меня. И я вдруг принялся бить его, бить. Он ничего не сделал, чтобы увернуться от моих кулачков. Ничегошеньки. На мгновение мне показалось, что под гнетом навалившегося горя ему даже нравились мои удары.
Тысяча восемьсот семьдесят миллиардов евро
Нет, ты прикинь, что это за бардак, Антуан. Дня не проходит, чтобы не повесили на тебя новый налог. Чистят нам карманы. Аж в трусы залезут. Запросто так. Как ни в чем не бывало. Вроде как я бы пришел к кому-нибудь подхарчиться из его тарелки, потому что моя пустая. Вот увидишь, Антуан, скоро обложат налогом красавцев за то, что они бросают тень на уродов, и толстяков, а как же, они ведь срут больше других. Больше бумаги потребляют, больше воды. И жрут тоже больше. И места больше занимают. А там, глядишь, и тощих обложат за то, что жрут недостаточно, недостаточно потребляют. А уж если бы обложили дураков, загребли бы миллиарды. Хреновы миллиарды. Нет, ты скажи. Что за чертовня. Чиновников, видите ли, не тронь, такси не тронь, железную дорогу тоже, а зарплату депутатов – и думать не моги, им билеты на самолеты, на поезда, все на халяву. Нет, дураки – это мы с тобой. Вставили нам по самое не балуй. До глотки достали. Промышленники-ловчилы. Лаборатории, мать их за ногу. И хоть бы одного посадили. Эти еще, что радары изобретают. Нет бы изобрести что-нибудь хорошее, вроде таблетки от наших бед. От печали. А что делать. Что тут поделаешь-то. Лечь поперек кольцевой дороги? Объявить налоговую забастовку? Захватить самолет? Скоростной поезд? Как подумаешь, только в Китае один человек может остановить колонну танков. Мы по сравнению с ними мелочь пузатая. Они нам задолжали тысячу восемьсот семьдесят миллиардов евро. И никто не чешется. Орешь, орешь – и ни звука. Не перднет никто. С ума сойти. Достало все. Пошли, Антуан. Выпьем.
Вылитый брюзга-Габен, мой ФФФ, когда на него находило. И надо сказать, что я, хоть и усмехался, разделял его негодование. Но у меня ни слова, ни слезы не находили выхода. Я никогда не смел. И не посмею. Я из тех, кто копит внутри; кто ничего не говорит, когда таксист выбирает кружной путь, когда старуха, под тем предлогом, что она старая, проходит вперед меня к кассе, как и тот таксист, поимев меня.
Моя трусость коренится в этом гневе, что не находит выхода. Я знаю, что способность прощать никогда не была присуща человеку, что надо бороться, посметь вернуться к животному состоянию, кусаться, защищаться; или уж сгинуть.
Я думаю об этом иногда. Сгинуть.
Никаких срочных дел у меня не было, и мы пошли пропустить по стаканчику задолго до вечера.
Знаешь, наши жизни предначертаны матерями. В тот день, когда матушка ФФФ обнаружила в банке с равиоли ядовито-розовый палец от резиновой перчатки и от ужаса хлопнулась в обморок, а сын кинулся к ней, решив, что мать умерла, она тем самым определила его путь. От него ничего не зависело.
Если так и дальше пойдет, мы в один прекрасный день найдем дерьмо в шоколадном печенье. Или конское копыто в лазанье с говядиной.
Получив диплом инженера, он стал консультантом по пищевой безопасности, в то время как я устроился экспертом в страховую компанию после трех лет учебы на юридическом и сурового обучения автомобильной технике. ФФФ был крестоносцем. История подтвердила его правоту: коровье бешенство, диоксин в курятине, эпидемия ящура, птичий грипп, кишечная палочка. Он мечтал о прекрасном мире, но между мечтой и банкнотой в двадцать евро, сам понимаешь, каков оказывается выбор. Он был независимым консультантом, тогда как я работал на две крупные страховые компании, и наши кабинеты были рядом; позже мы наняли общую секретаршу на полставки. И порой ближе к вечеру ходили пропустить по стаканчику.
Официант принес нам пиво. ФФФ сделал долгий глоток, посмотрел на меня как-то странно, знаешь, как будто он был не он или я был не я, посмотрел и, в хаосе кафе, среди чужого смеха и чьих-то вздохов, тихо произнес: тебе никогда не хотелось пустить себе пулю в лоб?
В восемнадцать лет я искал встреч с девушками.
Я мечтал тогда о большой и трагической любви. О чем-то таком, что изобличило бы ложь моей мамы, моего отца, всех тех, кто расстается и, расставаясь, ломает жизни других и сеет за собой трупы.
О любви краткой и бесконечной одновременно.
На катке я заметил хорошенькую пышечку-блондинку. Ее виртуозные кренделя на льду создавали ощущение легкости. Мне вспомнилась Эли Макгроу[8], которая тоже каталась на коньках, любила Моцарта, Баха, «Битлз» и меня. Губы у меня синели, пальцы не гнулись. Однако я небрежно курил, позаимствовав у мамы ее жесты, казавшиеся мне тогда такими уверенными, такими пленительными. Еще я старательно выпускал виртуозные колечки дыма. Только на двадцать седьмом кругу она, кажется, наконец меня заметила. С тех пор я знаю, что женщины никогда не отдают все с первого взгляда. Хранят впрок. А мужчин снедает голод.
На каждом следующем кругу она посылала мне улыбку; на пятидесятом ее коньки процарапали лед, взметнув за ней два инеевых крыла. Она резко затормозила прямо напротив меня. Хороша она была только в движении. Но идти на попятный поздно. Она уже сошла с ледовой дорожки ко мне. И тогда я купил два кофейных жетона.
Через пять минут мы были снаружи, на солнышке, с напитками; еще несколько минут, и наши языки попробовали друг друга на вкус, смесь «Мокко-Ява», ее язычок был на диво нежным, губы горячими, пальцы влажными, и я забыл свои мечты о трагической любви, краткой и бесконечной, мне вдруг захотелось плоти, весомости. Захотелось того, что делает мужчин безумцами. Убийцами. Моя рука скользнула под ее свитер; она не противилась. Ее спина. Выпуклости позвонков. Пористость кожи. Родинки. Бюстгальтер, сдавивший ее округлости. Я силился его расстегнуть. Мои пальцы отчаянно копошились. И вдруг она засмеялась. Спереди, дурень! Мне недоставало старшего брата, живых близняшек, отца и даже матери, чтобы посвятить меня в эти секреты; научить быть сильным, брутальным, брать женщин с бою. Я убежал, и она не звала меня.
Представляешь, Леон, я даже не сказал ей, как меня зовут.
Потом я жил некоторое время с Джамилей. Познакомились мы на пьянке, которую ФФФ закатил по случаю своего восемнадцатилетия. Мы встречались в моей студенческой комнатушке (я учился на юридическом, она на филологическом), говорили мало, слова нам заменяло дело, и делом этим была любовь, и мы кричали, и мы когтили. Нам обоим так этого не хватало. Любовь без нежности и стыда. Это было изумительно. От таких вещей у мужчин встает; потемки, наши соития. Она научила меня упоению, перед которым женщине не устоять. Никогда еще я не вдыхал курчавую черноту тупика, никогда не видел розового естества, бриллианта плоти, никогда не хмелел этим хмелем. Мы – просто мясо, и это было хорошо. Мы сжигали наши сброшенные кожи, маленькие человеческие сущности, детские страдания. А когда однажды утром, измотанные тщетностью наших исканий, мы расстались, между нами не было и тени печали, лишь ласковый взгляд, начало возможной благости. Мы простились жестом руки. Одним-двумя словами. «Удачи тебе в жизни». – «И тебе тоже». Я, кажется, сказал ей: «Будь счастлива». Она улыбнулась, ответила: «Ладно, пока» и ушла.
Позже я нашел у себя забытую ею книгу Модиано. Я до сих пор ее храню. Это единственная ее «фотография», которая у меня есть. А потом были и другие «чудные быстротечные ночи»[9]. Среди них была и твоя мама, Леон, была Натали.
Когда я ее встретил, мне показалось, что я встретил любовь.
По совету женщины, ставшей впоследствии его женой, а она, надо сказать, работала секретаршей в зубоврачебном кабинете, – так что вы можете мне доверять, мсье Андре, медицинскую среду я знаю отлично, – отец отправил нас на консультацию к психологу.
После почти одновременного ухода мамы и сестры Анна так и не произнесла ни единого слова, а во мне по-прежнему кипела злость на отца. Я не ударил его снова. Теперь я колотил кулаками в стены моей комнаты; от этих яростных прямых ударов мои руки были все в синяках. Я лупил ногами велосипед, иногда бросал камни в окна, вещи на пол, они бились и ломались, рамка с черно-белой фотографией, их свадебной, моя зубная пластинка, мои часы. Я хотел тогда, чтобы время остановилось, чтобы навеки застыли свежесть их лиц, неуловимость их запаха, оттенок их глаз и отчетливо розовый цвет губ. Меня страшил ужас, нараставший день ото дня, этот реальный маленький конец света: что исчезнут навсегда эти мои ощущения, что ничего живого мне от них обеих не останется, лишь отвлеченное понятие и никакой плоти. Ничего больше.