Долой демократов!
Тринадцать лет. Бежал из дома. Несколько дней до танковой развязки.
Туннель, вагонная тряска, у старика каторжанина натянулись подкожные истонченные проводки и из пасти посыпались искры:
— Товарищ! Не забудь! Все на выход!
Среди станции вопль ширился: бабий плач, щека мента в сытой испарине.
— Борщ! Борщ верни! Они там голодают!
Серый замахнулся, с визгом прянула кастрюля, плясанула крышка, плеснуло оранжево-алым, кокнула кость. Расплывался борщ по бордово-мясному мрамору.
Это были еще не костры.
Костры трещали за баррикадой. У костров сидели мужчины. Один любовно скалился, похожий на албанца, в щетине, как картофелина в земле. Кажется, его лицо Андрей обнаружит среди фотографий убитых. На фото будет вполне уловимая тень пули, жуть жужжания. Нынче, безмятежный, улыбался в ярком сентябрьском свете и бледном костра.
— Сигареты не будет?
— Это я у тебя стрелять должен. — И запрятал улыбку.
Водовороты людей, эмигрантски-дамское: “Николя!” Стонущий на ветру стальной стенд с картинками (“Ждут сигнала”, “Ходоки у Ленина”), вырезанными из букваря.
Андрей забрался на холм, спускавшийся к площади. Кирной добродушный монстр, лицо — мешок с битым стеклом, карабкался по холму и торговал брошюру “Откуда есть пошла русская земля”. Поп в малиновой рясе скатился, как на роликах. Полосатый котенок поигрывал черным хвостиком. Какова судьба? Растоптали? Задавило танком? Или где-то мурлыкаешь, одряхлев?
Дым заплывал вверх, странно смещая фигуры на балконе. Тут все закричали. И Андрей закричал:
— Вся власть Советам!
В рост с ним старушка, сникший листок смородины, куталась в шубейку с серым отворотом, в варежках на резинках:
— Не застудись…
Андрей подобрался к Белому дому.
Из дверей, сопровождаемый автоматчиком, прошел депутат, раскуривая на ходу. Кареглазый хитрован. Автоматчик выгуливал его, как бульдога. Когда все было кончено, объявили в розыск. Арестовали на Тверской, вверх по которой брел, конспиративно сбривший усы и бороду.
— Можно у вас сигаретку?
Он протянул пачку. Андрей, сплющивая, выудил.
Кто-то пробасил:
— Курить не давайте таким маленьким!
Полыхнул фотоаппарат, депутат качнулся. Автоматчик напрягся. Худяков выбрался из толпы и начал тянуть первый в жизни табак.
Дым извивался. Кружил дым, кисеей обволакивая митинг, балкон, легкие с желудком, и холм, и реки с лугами, суслика и карася…
Дома отец дал затрещину:
— Распустился! В школу отдадим.
Куда подросток бегал, красноречиво ответил запах костра, искусавший штаны и ветровку.
В том 1993-м отец завязал с безвозмездными переводами. Стал публицистом. Возглавил отдел писем православно-литературного журнала “Родные Раздоры”.
Как вы относитесь к мату “новых писателей”? Говорят, матюгаться — дьявола звать. А еще сказали, что древнекитайский философ носил имя такое, какое у нас ругательство из трех букв.
Т. Зимакова, Орел.
Ответ:
Они хотят переставить все с ног на голову. И с бесстыдством, достойным “отца лжи”, даже выдумали какого-то “философа”. Восточные “мудрости” (черная бездна) — отдельный разговор. Ныне же, возвращаясь к боли Вашего письма, нельзя не повторить это слово: переворот. Вместо доброго и светлого одни помои да отрава.
Летом в годовщину царской казни отец собрался на Урал. Андрей напросился с ним.
Остановились у дяди Миши, бывший партиец возглавлял мелкий, но прочный банк “Ура+”, обитал, как и раньше, в центре Екатеринбурга. С дядей жили: сверстница жена Мила, сын Игорь, 15, и мать Татьяна, 93, вывезенная из деревни.
Пересоленная куриная похлебка. На ковре, притворно дремный, ротвейлер. Игорь, низколобый неандерталец с ушами ввысь, осушив тарелку, обмозговывал кости. Бабушка водила желваками, глаза ее мудро ели пустоту. Она столкнула влажную груду со скатерти. Собака распахнула глаза и, взвизгнув, захрустела.
Игорь подскочил:
— Фу-у! Дебилка, говорили тебе, не давай ей кости!
Семейство накинулось на старуху. Та, принимая крики, хоронила их в себя, поводя желваками.
Игорь сказанул: “Спасиб”. Через минуту из его комнаты загромыхало. Стало как на проходном дворе. Из всех, видать, только собака адаптировалась к этому грому. Даже глухая старуха затвердила: “Изверг, изверг!” Пульсирующий сход лавин — пот, вопль, оскал голого мужика, волосяная дорожка из-под плавок…
— Игорек, тише! — исказилась нарумяненная Мила.
А Михаил повел родственничков в голубую ванную — хвастать кафелем, зеркалом, эмалированным бочком унитаза.
Из ванной Андрей пошел к брату. Закуренная келия. В углу полинялый красный флаг.
— Заходь! — Игорь пятерней зачерпнул дым, развалясь среди хлама постели и запуская клубок в потолок. — Классный был чувак! — снизив музыку, заговорил о настенном, приколотом кнопками Мао.
Окно без шторы показывало вечер, главную площадь и знатное здание администрации, которое уже зажигали. Вместе с теменью огни становились упитаннее.
— Двадцать человек хватит. Двадцать автоматов. Возьмем эту контору голимую. Разошлем приказы. Губернатора арестуем, подпишет отречение. Неповиновение — расстрел на месте… — Комната впитывала отрывистую речь.
— Ничего у тебя не получится!
— Ты дурак, как все! А наглость — это второе счастье.
— Сам дурак!
Дверь заскрипела. Чуткая морда-кирпич.
Брат свистнул, втиснулось мышечное бесхвостое тело.
— Буля, чужой! Апэ! Чужой!
Ротвейлер вопрошающе гавкнул. Андрей привстал со стула, отпрянул. Не рассчитав, упал в постель. Когтистые лапы придавили грудь. Лай окатил душным запахом бульона.
А подле потягивался Игорек, и в зевоте плыла игра…
А утром на футбольном поле коричневый мяч гоняли взрослые бугаи, вскрикивая, как на дыбе.
Игорь согнулся в воротах, высунув кончик языка.
— Обезьян! — Вратаря дубасили без жалости.
Но мяч он не пускал, щеголяя перчатками из кожзаменителя с прорезями для пальцев.
— Эй, обезьян!
— Ну?
— Крепкий ты гондон! Получи!
Оплошал, подвернул ногу, снаряд шибанул в сетку, отпрыгнул упавшему в голову и закатился опять.
— Штраф… — Капитан, глумливо кривясь, шинелька без пуговиц, наклонился. — Сымай перчатки! Я не повторяю!
Получил кожаные тряпицы. Слил на землю ручеек слюней.
— И зачем ты с ними водишься? — спросил Андрей перед сном.
— Фигня это. Вот когда мы к власти придем…
Через год Худяков И. М. возглавил уральское отделение революционной партии “Ненавижу Большую Политику”.
— Ой, я жару не переношу! Света, вы тогда за Андрюшей, как мать вас прошу, следите. Чтоб не перекупался, чтоб турки его не украли.
И вот мачеха С., зуд нетронутой пробки меж массивных ляжек, назидает, покоя не дает, и блаженствует папа-деревенька…
На Святой земле Андрея пронесло.
— Эти рожцы блудный сын ел со свиньями… — указал Владимир.
Сын с интересом нагнулся, подобрав ворох желтоватых стручков, и защелкал. Дымки от плова, чугунные врата Гефсимании, подъем через масличные сады, Иуда Искариот отвесил лобзание, мокрое? или канцелярски чмокнул? а Петр усек невольнику ухо, и — разыгралось в животе. Каждый шаг отзывался внутри родовыми схватками, морским клокотанием, навозным хихиканьем.
— Скажите, где туалет?
Послушница-шалунья, шелестящая тканями (“Сама я с Харькова”), провела до освещенного кирпичного терема.
— Смотри по сторонам. У нас опасно. В прошлом году двух наших тесаком срубили.
Он опустил перегретую голову. Ярилась лампочка. Серчала неисправная сушилка. Пол в красных и коричневых трещинах. Носы торговцев. Зубы бармалея. Горные хребты. Давил из себя дерьмо, наслаждаясь, страдая, вокруг преющий, раскованный, возбужденный мир, созвездия вокруг, корабль ждет, и Андрей навеки запомнит это крошево кафеля, и здесь в гефсиманском сортире — самое главное, грубое самое, интимное и истинное.
А на обратном пути в поезде Одесса — Москва это впервые случилось. Выпил водки грамм двадцать. Получилось, что его поместили в другое купе, где соседи не преминули угостить хлопца:
— Четырнадцать лет? Так давно пора! — И пригубил из общего стакана.
— Слева тюрьма, справа кладбище, — пошучивал ражий хохол с комьями в ноздрях. — Там сидят, тут лежат… Пьем — умрем, не пьем — умрем…
Стоял в проходе, прижавшись к отцу, поддувало, смягчая загар, распыляя заморские видения. Все в этой Малороссии, вырядившейся во мрак, было мило. А впереди Москва, мама, любовь. И смерть… СМЕРТЬ? ЧЬЯ?
Он застонал еле-еле.