О том, чтобы поменять имя, она больше не заговаривала. Всем своим видом отец дал ей понять, что готов милостиво забыть о ее бестактности и тем самым простить ее, как прощают описавшегося ребенка или подростка, который, сдав свой первый важный экзамен, возвращается домой в стельку пьяный и блюет на пороге. Подобная снисходительность ее возмутила, но и она, следуя его примеру, решила тоже промолчать. В дальнейшей беседе она не затрагивала никаких сколько-нибудь серьезных или скользких тем: не заговаривала ни о детских годах в Англии, в течение которых по его милости не знала ничего о своей прежней жизни; ни о женщине, которая не была ее матерью, — застегнутой на все пуговицы женщине, растившей ее после разразившегося громкого скандала; ни о женщине, которая приходилась ей родной матерью, но говорить о которой было запрещено.
Они закончили есть и решили немного прогуляться, полазать по горным тропам. Они двигались, словно боги в поднебесье. Здесь не было нужды в словах. Здесь говорила Вселенная. Индия была поздним ребенком. Ему было уже около восьмидесяти — на десять лет меньше, чем грязному веку. Его легкая походка без намека на старческую немощь приводила ее в восхищение. Может, он и негодяй, скорее всего он и правда в своей жизни не раз и не два поступал как последний подонок, но надо признать, что при всем при этом он обладал, нет — был одержим железной волей к преодолению границ возможного и разумного, той волей, благодаря которой альпинист без кислородной маски покоряет восьмитысячник, или той, которая позволяет монаху войти в состояние кажущейся смерти и выйти из него через несколько месяцев или лет.
Он шагал как мужчина в расцвете сил, скажем лет пятидесяти. Шершень смерти уже жужжал где-то совсем близко, и вполне возможно, что такая дерзкая демонстрация не свойственной возрасту физической формы привлечет его и заставит выпустить свое смертоносное жало. Индия родилась, когда отцу было пятьдесят семь, а сейчас он двигался так, словно ему и того меньше. За эту волю к жизни она его и любила, эта воля хранилась и в ее теле, как меч в ножнах. С тех пор как она себя помнит, он всегда был той еще сволочью. Он не был создан для отцовства. Он был жрецом-хранителем Золотой ветви. Он обитал в своей заколдованной роще, где ему поклонялись словно богу, пока не погиб от руки своего преемника. Однако, прежде чем стать верховным жрецом, ему тоже пришлось убить своего предшественника. Может, она такая же сволочь, как и он. Может, и она способна убить…
Его сказки перед сном — в тех редких, непредсказуемых случаях, когда он оказывался вечером у ее детской кроватки, — честно говоря, не были обычными сказками для детей. Они больше походили на те веселенькие притчи, которыми создатель философии войны Сунь-Цзы, должно быть, потчевал перед сном своего отпрыска.
— Дворец Власти, — рассказывал он засыпающей дочери, — это целый лабиринт из следующих друг за другом залов. В них нет окон, и дверей тоже не видно. Для начала тебе надобно догадаться, как туда проникнуть. Когда ты разгадаешь эту загадку, то попадешь в первый из покоев. Там ты увидишь человека с головой шакала, и он будет стараться тебя прогнать. Если ты не уйдешь, он будет пытаться сожрать тебя живьем. Если тебе удастся проскочить мимо него, то ты окажешься во втором зале, который охраняет человек с головой свирепого пса. В следующей комнате тебя поджидает злобное существо с головой медведя, и так без конца. Когда ты все-таки доберешься до предпоследней комнаты, то увидишь там человека-лису. Он не станет тебя прогонять, он попытается внушить тебе, что это и есть самая последняя комната, чтобы ты не проникла туда, где сидит человек — носитель полной Власти.
Сумеешь обойти лису — увидишь самого главного. Его комната ничем особенным от других не отличается. Перед тобою за совершенно пустым столом будет сидеть человек — маленький человек с обыкновенным лицом. И вид у него будет испуганный, потому что, после того как ты миновала все расставленные им ловушки, он обязан выполнить твое самое заветное желание — таково неписаное правило. На обратном пути ты уже не встретишь ни человека-медведя, ни человека-пса, ни человека-шакала. Вместо них во всех комнатах будет полным-полно летающих чудищ — крылатых созданий с головами хищных птиц: орлов, коршунов, стервятников, огромных чаек-олушей. Все они камнем падают на тебя, пикируют, стремясь отхватить кусок от полученного тобой сокровища. Ты защищаешься, ты своим телом прикрываешь драгоценный дар, а они всё налетают и терзают тебе спину своими синюшными когтями. И вот ты вырвалась от них. Ты выходишь, болезненно жмурясь от яркого света, судорожно прижимая к груди жалкие остатки того, что получила, и теперь… теперь тебе еще предстоит убедить недоверчивую толпу — толпу завистливых, не способных на поступок людишек, что ты получила все, чего хотела, — иначе тебя заклеймят как неудачницу.
— Такова природа Власти, — слышала она голос отца сквозь наплывающую дремоту, — и таковы задачи, которые она перед тобой ставит. Решившемуся войти в нее нужно большое везение, чтобы при этом не расстаться с жизнью.
Отец замолчал, потом, словно спохватившись, заговорил снова:
— А что касается жаждущих добиться власти, то тут совет один: не вступай в лабиринт как проситель. Захвати с собой мясо, захвати меч. Кинь мясо первому стражу и, пока он жрет, отруби ему голову: вжик — и все дела! Затем эту голову отдай на съедение следующему: бенц — и порядок. И так до конца пути. Но когда человек при власти исполнит твое желание, не лишай его головы ни в коем случае! Не делай этого ни при каких обстоятельствах! Отсечение головы правителя — мера крайняя, чрезвычайная, к ней прибегать не рекомендуется. Это создает опасный прецедент. Вместо этого помимо желаемого потребуй от него еще и кусок мяса. Со своим запасом мяса ты легко обведешь вокруг пальца хищных птиц и снесешь башку им всем: клац-клац-клац! Руби их все, покуда не станешь свободной. Свобода, Индия, это тебе не чаепитие с пирожными. Свобода — это бой.
Эти сны с картинами битв и побед все еще снились ей и теперь, как и в те времена, когда она была ребенком. Во сне она металась, крутилась с боку на бок, она сражалась в боях, которые отец впустил в ее детскую душу. Она твердо верила, что получила от него в наследство будущее воина, — ведь она сложена как он, думает как он; она так же сильна духом, закаленным, словно меч Эскалибур, извлеченный из камня. Она не удивится, если в плане материальном он не оставит ей ничего — ни денег, ни ценного имущества: он вполне может заявить, что лишение наследства — это и есть самый последний и самый ценный его подарок, последнее его наставление, которое ей следует воспринять.
Она отбросила мысли о смерти и стала смотреть вдаль, туда, где за темными холмами вечерняя синь неба таяла в лениво колышущихся волнах океана. Прохладный ветер разметал ее волосы. В 1769 году где-то в этих местах францисканский монах Хуан Креспи обнаружил чистейший источник. Монах назвал его Санта-Моника, потому что при виде кристально чистой воды он вспомнил о слезах, пролитых матерью святого Августина, когда ее сын отрекся от церкви. Впоследствии Августин был возвращен в лоно католичества, а слезы Санта-Моники все продолжали струиться.
Она не одобряла религию — и это лишний раз подтверждало, что имя Индия ей абсолютно не подходит. Религия — чушь полная, полагала она, и тем не менее рожденные ею предания странным образом трогали ее, и это ставило ее в тупик. А ее умершая мать? Проливала бы она слезы, узнав о ее безбожии?
На Мадагаскаре существует такая практика: время от времени люди извлекают мертвецов из могил и пляшут с ними ночи напролет. А в Австралии и Японии люди почитали умерших, поклонялись им как святым. Повсюду на земле среди ушедших есть такие, которых человечество помнит и посвящает им исследования, это лучшие из лучших, и из мертвецов они самые живые, потому что живут в людской памяти. Менее известные и прославленные из умерших могут полагаться на то, что продолжают жить в сердцах немногих любящих (или ненавидевших) их. И даже если это всего одно сердце — все же в его пределах они продолжают смеяться, любить, совершать хорошие и дурные поступки; могут ходить на хичкоковские фильмы, проводить отпуск в Испании, и вызывающе одеваться, и увлекаться садоводством, и менять сколько угодно свои взгляды, и совершать страшные преступления, и говорить детям, что любят их больше жизни. Но смерть ее матери была самой худшей из всех возможных, мать Индии была мертвее любого покойника, потому что посол-отец замуровал память о ней в пирамиду молчания. Индия жаждала расспросить отца, ей отчаянно хотелось сделать это при каждой их встрече, она хотела этого каждую минуту, каждый миг, проведенный с ним рядом. Желание знать пронзало ее, будто копье. Однако она так и не решилась на расспросы. Ее мать, эта мертвее любого мертвого женщина, канула в неизвестность, она затерялась в молчании Макса, была вытравлена из жизни этим молчанием. Как некогда фараонов, ее окружала немота камня. Она была похоронена в запечатанном покое вместе со всем, что ей принадлежало, вместе с ее слабостями и пристрастиями — со всем тем, что могло бы оставить ей хоть крупицу надежды на бессмертие. Индия готова была возненавидеть отца за это, но тогда ей некого было бы любить.