Двое ребят держали Паулу за плечи. Когда он начал брыкаться, еще двое обхватили его ноги. Ребятня что же, сама откуда-то знала, что теперь надо делать, или Фернанду отдал приказ? Он приставил кончик своей шпаги к застежке на штанах Паулу, сделал несколько ощупывающих, а затем сверлящих движений, отыскал прореху между пуговицами, — но кто после расстегнул штаны и рывком их сдернул?
Паулу не был обрезан. И они отпустили его. Простили.
Это была первая травля свиней.
Начала не существует. Любая история уже начинается с фразы о том, «что случилось раньше», и представляет собой продолжение, хотя ее заголовок и гласит: «Это не должно повториться!» 15 мая 1955 года австрийский канцлер, австрийский министр иностранных дел и министры иностранных дел союзных держав-победительниц вышли на балкон венского дворца Бельведер, австрийский министр иностранных дел поднял вверх только что подписанный государственный договор и, обращаясь к ожидающим толпам народа, провозгласил: «Австрия свободна!»
Грянуло ликование, люди скакали, кричали, бросались друг другу на шею, вальсировали. А в гуще этой раскрепощенной, освобожденной массы беременная женщина опустилась наземь: у нее начались схватки, на две недели раньше срока, именно в этот день, на этом месте. Как часто они с мужем позднее, годами и десятилетиями, рассказывали эту историю? До чего же она боялась, панически боялась потерять ребенка.
…А еще, наверно, боялась быть растоптанной, умереть самой?
Нет, я боялась только одного: потерять ребенка, думала только о ребенке.
А потом рядом вдруг появился человек в белом халате. Совершенно невозмутимый. Врач, подумала она. Вот повезло. Врач. И успокоилась. Доверилась этому человеку.
Люди кольцом обступили ее… Родильная палата, ха-ха (это Викторов отец). А знаете, кто был этот, в белом халате? На самом деле?
Зачем ты сразу об этом? Каждый раз все мне портишь. Виктор еще не родился, а ты уже готов выложить всю соль! (Это мама.)
Так или иначе, мнимый врач помог, он единственный сохранял присутствие духа, следил, чтобы кольцо людей вокруг нее не распалось, отдавал окружающим распоряжения, приказы; в этом месте рассказа отцу Виктора больше всего нравилось, что человек в халате кричал: «Круг должен двигаться по кругу, круг должен двигаться по кругу!..»
Ясно ведь, что среди людского моря, которое находится в непрерывном движении, те немногие, что стоят вокруг лежащего, рискуют быть сбитыми с ног и в итоге затоптанными насмерть, — он это понял и велел им двигаться! Двигаться! Без остановки! По кругу, вокруг роженицы…
А потом Виктор появился на свет. Тот человек, врач — врач! ха-ха! — поднял его повыше, прежде перерезав перочинным ножом пуповину (перочинным ножом!), и сказал: кричи! Ребенок должен крикнуть! Но вокруг стоял такой галдеж, ведь все кричали «Австрия свободна!», и тогда врач дал Виктору шлепка, раз и другой, посильнее, тут Виктор закричал, да как! Господи Боже мой! Он был жив-здоров и легкие имел хоть куда, ему бы сейчас курить-то бросить, легкие были богатырские, ах, как же он кричал. Кричал без умолку, средь несусветного гвалта, тысячи людей кричали «Австрия свободна!», и Виктор тоже кричал, без умолку, не переставая, Австрия свободна, а дальше я ничего не помню, вроде бы…
Кстати (это отец), врач этот, мнимый, в белом халате, знаете, кто он был? Мясник. Мясник с Вайрингергассе, что прямо за углом, лавка до сих пор существует.
Начала не существует. Не говоря ни слова, Виктор смотрел на Хильдегунду. Пытался понять, откуда бралась ее над ним власть, до того сильная, что он был готов все ей простить, а это ох как много, куда больше, чем он когда-либо мог простить другим. Почему именно ей он мог простить все?
— Снимаю шляпу! — сказала она. — Никак не ожидала.
— Чего не ожидала?
— Того, что ты сделал. Пусть и с опозданием. Ведь со всей этой историей никогда не разбирались. Но раз уж так случилось, хоть и с огромным опозданием, значит, надо с ней разобраться. Это лишь начало.
— Я так не считаю!
— Ты о чем?
— О том, что разбираться незачем. Наоборот. Надо все забыть.
— Шутишь, что ли? Зачем же ты тогда устроил эту бучу, если хочешь забыть?
— Из мстительности.
— В таком случае ты все равно поступил правильно, хоть и по превратной причине.
— Нет, по хреновой причине я поступил хреново. Вероятно, поэтому даже Фельдштайн ушел.
Кулаком Виктор врезал Фельдштайну прямо в лицо, почувствовал, как хрустнула переносица, как зубы Фельдштайна больно впились в костяшки пальцев, он хотел ударить всего один раз, один-единственный, ведь его так и будут вечно лупить, если он хоть раз не покажет, что способен дать сдачи. Слишком часто ему доставалось, поэтому ответный удар просто необходим. Вот он и вмазал — самому маленькому, беззащитному коротышке Фельдштайну. Вмазал всего один раз, а затем случилось то, что из памяти вытравить невозможно: он увидел, как боль обезображивает, как исказилось лицо униженного, казалось, обесчеловеченный вид того, кому задали страху и нанесли травмы, подтверждал, что его можно и нужно запугивать, травмировать, унижать, пинать ногами, осмеивать, колотить. Внезапно Виктора обуяло желание снова и снова бить кулаком по этой роже, потому что она внушала ему ужас, он хотел истребить ее. И он, слабак, бил не переставая, тузил слабейшего, совершенно обезумев, лупцевал не человека уже, а какую-то тварь, разве человек мог стать таким уродливым, разве мог так мерзко, так примитивно скулить, смотреть так умоляюще, так перекривить все свои черты, это же просто какая-то замызганная вещь, из которой не выбить душу, выколотишь всего-навсего сопли, кровь да дерьмо, надо топтать ее ногами, пока это дерьмо не исчезнет, не пропадет наконец в щелях пола. Оно должно исчезнуть, иначе нельзя, нет ему места на свете, пока есть глаза, которые поневоле на это глядят; руками и ногами Виктор норовил уничтожить его, этого урода, но в конце концов его оттащили, а он продолжал дергаться и вырываться из хватки тех, что держали его.
— Да, я помню, — сказала Хильдегунда. — Сколько нам тогда было? Четырнадцать? Пятнадцать?
— Шестнадцать.
— Правда? По-моему, ты сломал ему переносицу, во всяком случае, кровь у него из носа хлестала ручьем. Кругом кровища. Странно…
— Странно?
— Я хочу сказать, странно, что из этого раздули прямо-таки грандиозный скандал. В смысле, драки ведь случались то и дело, но именно на сей раз в класс заявился директор…
— На следующий день. Только на следующий день. По всей видимости, родители Фельдштайна…
— Угу, после вызывали родителей, устроили разбирательство, и…
— Я тогда сам как раз узнал, что… — Последнюю фразу Хильдегунда не услышала, Виктор говорил слишком тихо, в общем-то, пожалуй, больше про себя, а Хильдегунда, отведавшая ложку супа, в этот миг вскочила и объявила:
— Холодный! — Она пошла вдоль стола, пробуя суп то из одной тарелки, то из другой, тогда как Виктор в замешательстве наблюдал за нею, и в конце концов театрально воскликнула: — От него же только что шел пар! И уже все остыло! Скажи им, пусть подогреют!
Виктор невольно рассмеялся. Хильдегунда — нет, Хилли! — в своем амплуа.
— Это твоя обязанность! Позаботься, чтобы все подогрели!
— Ладно, ладно! Иди-ка сюда, посиди со мной.
— И что? Помнишь, как продолжилась эта история?
— Какая история?
— С Фельдштайном. Тебя не исключили, Фельдштайн школу не поменял, драки и потасовки случались по-прежнему — только Фельдштайна никто не трогал. Он стал табу. Нойхольд, разумеется, продолжал рассказывать антисемитские анекдоты, но даже он следил, чтобы Фельдштайна поблизости не было.
— Да? Ну, иди сюда, сядь!
— Нет. Знаешь что?
Хильдегунда предложила сесть по-другому. По торцам стола, друг против друга, как в том фильме, где старики супруги всегда сидели на разных концах длиннущего стола и посылали дворецкого друг к другу с сообщениями, потому что разговаривать на таком расстоянии было невозможно… как бишь этот фильм назывался? Виктор названия не помнил и сказал, что его вовсе не тянет общаться с нею через официанта.
— Тогда будем просто говорить громче. Тут все равно больше никого нет. Тебе же наверняка всегда хотелось хоть разок наорать на меня. Ну, давай! — Она заняла то место, где немногим раньше сидел директор. — Давай! Ситуация настолько, настолько…
— Гротескная.
— Верно, гротескная, но, во всяком случае, я сейчас готова принять ее такой, как есть. Нас тут только двое. За этим невероятно длинным столом. Для полноты удовольствия, чтобы хорошенько насладиться зрелищем, я должна сидеть тут, а ты — там, на другом конце. Это же логично. Вообще после всего, что было.
После всего, что было. Виктор сел напротив нее — а кстати, интересно, у длинного стола два конца или же начало и конец? Виктор сидел не у начала, а у конца, так он думал, и поверх супов и множества бокалов смотрел на Хильдегунду.