Но мать все равно вечно причитала: «Горе ты наше горюшко, откуда ты только такой взялся с чужими-то словечками?.. Господи, ответь, за какие такие грехи выпало на нас внеочередное страдание, когда за холодильником третий год стоим, ни хрена не получим?»
Не понимали бедняги-предки, какой высоконаучный вопрос ставят они перед вечно помалкивавшими Небесами, по-моему, принципиально не желавшими отвечать людям не то что ни на один из неразрешимых мировых вопросов, но и на чисто бытовые недоумения тоже.
В школе болтал я на английском лучше учителей, которых поражал запасом слов и мгновенным вниканием в различные идиомы; правда, никто из них не знал, что в памяти моей бездонной хранятся целые странички прочитанных книг и чуть ли не весь «Краткий русско-английский словарь», и все это куплено было в магазине «Иностранная книга» на бабки, сэкономленные на мороженом и конфетах; и все книги не просто хранятся, а жаждут поскорей сплести свои странички со страничками французского, немецкого и итальянского словарей — со всеми в них словами, словно бы чующими то близкое, то далекое, однако ж явное между собою родство; узнавание его в языках с каждым годом сознавалось мною все ясней, все сильней; оно требовало свободы восприятия и мышления, как воздуха, как воды, как жратвы, как сна и сновидений; хотя однажды до меня дошло, что за неким пределом — стоп: здесь, в глубинах глубин, владычествуют тайны тайн, поэтому в материнские и отчие лики Праязыка никогда не взглянуть ни одному из смертных.
О'кей, думаю, вот и славно, что никто ничего не понимает, тем более чем ближе ты к тайне подбираешься, тем она оказывается дальше от тебя… горизонт по сравнению с нею — всего лишь эффект шарообразности родимой земли… правда, эта тайна то доводит ум до уныния, то веселит и дразнит, усиливая жажду подобраться поближе… лучше уж, показалось мне, слепо идти на поводу инстинктов, чем пытаться познать непознаваемое… с удовольствием дыши, пей, жри, читай, смотри, кемарь, верь и жди явления единственности истинной любви, словом, соответствуй жизни, а не превращайся в раба науки, заведомо обреченного на отсутствие допуска к первопричинам Начал и Концов…
Между прочим, такое вот невеселое положение не отчаивало, наоборот, приносило оно умишке моему необыкновенное спокойствие… словно бы, сознавая скромность имеющихся у него возможностей, ум чуял, что врубиться в суть такого состояния как в знак наличия непостижимых, тем не менее ясных смыслов — драгоценная радость… такие смыслы древние китайцы считали родственными Всесовершенному Незнанию; короче, до меня дошла наипростейшая, как будто бы старающаяся не обратить на себя внимание многих людей, скажем так, истина: Великое Незнание намного выше, неизмеримо глубже и содержательней человеческого знания, напрасно пытающегося, как сказал Козьма Прутков, объять необъятное… ведь сумма наших разрозненных, трагикомично расщепляемых на щепочки и лучинки знаний — всего лишь ничтожная частичка незнаемого Целого… точно так же и Пустота — образ бесконечной наполненности Незнаемым…
Учителя, естественно, прочили мне в ту пору будущее ученого-лингвиста, склонного, как добродушно они говорили, к праздному философствованию; я всячески пользовался их неплохим к себе отношением и, будучи еще щенком, получил возможность заниматься в Ленинке с нужными книгами, словарями, журнальными публикациями и прочей литературой; не знаю уж почему, но я никогда не торопил настоящее стать будущим; видимо, считал неотъемлемой от души свободу соответствия призванию; поэтому и плевать хотел на школу вместе с вузами и ступеньками карьеры; что касается проблемы заработка «на хлеб наш насушенный», то не буду забегать вперед.
Вскоре открылась мне ранее незнакомая, весьма меня удивившая и слегка потрясшая страничка жизни; вдруг я ощутил жаркое, страстное желание не отникать от плечика Маруси, соседки по парте; вообще-то предок записал ее в метриках Мэри Диановной Кругловой, поскольку сам он был Дианом — хорошо еще что не Параллелем — Геогровичем, потомственным, в четырех поколениях, географом.
Соседке по парте очень нравилось, что я привык говорить ей Маруся, а мне это имя каким-то образом сообщало чувство взрослости и родственной нежности; Маруся с некоторых пор пресекала все мои прикосновенки, но без мудацкого жеманства, как другие девчонки, а смотря прямо мне в глаза странно долгим, то ли о чем-то вопрошавшим, то ли строго осаживавшим непонятным взглядом; словом, втресканность наша взаимная не шла дальше обмена записками (мы называли их «Современными»), разных обжимов на танцульках и мимолетных, довольно скучных, главное, казенных засосов в подъезде.
Я себя чувствовал гораздо свободней, когда дымил сигареткой, сплевывал на асфальт, подолгу сидел, как говорил питерский кузен, на поребрике тротуара, встречая и провожая пылающим взглядом идущих, плывущих, летящих мимо молодых, а порою и взрослых женщин; их зрелая, но неувядающая женственность с ума сводила, бередила душу, разгуливала воображение — не то что девчоночьи грудки-ляжки-попки на уроках физкультуры.
Позже, в восьмом классе, начисто меня захомутала, можно сказать, первая серьезная в жизни мечта, вовсе не показавшаяся недостижимой; плевать ей было на железный занавес, охраняемый почище самого секретного объекта; в классе по рукам у нас тайком ходили самиздатовские бестселлеры, но ни разу никто никого не заложил; даже физик, застукав меня однажды на уроке с «Лолитой», наклонился и умоляюще шепнул: «Клянусь Джордано Бруно и Галлилеем — беру ее у тебя только на одну ночь»; отказать я не мог, мы подружились; он разрешил мне списывать все контрольные у Маруси, потому что с цифрами, верней, с еще одной могущественной знаковой системой, были у меня нелады; ум просто был не в состоянии мыслить формальнологически; я так и сказал математичке: пылесосу легче стать мясорубкой, а ей, училке, велосипедом, чем мне врубиться в математику…
Отвлекся… начитавшись всяких книг, помню, искренне изумился: почему это мало кому разрешено у нас быть выездными?.. кто этим правящим полудохлым крысам дал право лишать меня свободы жить так, как я того хочу, а не они?.. да в гробу я видал это их понимание с понтом развитого социализма в настолько отдельной стране, что и выехать из нее невозможно, — в гробу, в гробу систему данную ебу, как говорит дядюшка Павлик… выражение это еще сыграет со мною странноватую во всех отношениях шутку, но об этом — позже… я возненавидел режим якобы самого демократического в мире, на самом-то деле вполне людоедского государства… оно насильно превращало меня в несвободного человека, в раба, навек прикованного к галере чуждых душе трудов и занятий… я подолгу мечтал на скучных уроках о свободной жизни, о путешествиях в разноязычные страны… тосковал по иным языкам, как тоскуют по друзьям, ни разу которых в лицо не видел… любого человека, раз рожден он существом свободным, я считал имеющим естественное право путешествовать на свои бабки из одной части света в другую, из страны в страну, чтобы обозревать моря, реки, озера, земные просторы, древние города, знакомиться с самыми разными людьми, растениями, зверями, рыбами, насекомыми, — черт побрал бы проклятую совковую тиранию вместе с безвыходным и безвыездным лабиринтом ее заведомо идиотской утопии.
До перестройки за плечами у меня уже было лет восемнадцать жизни; школу ненавидел, бросил ее к чертовой матери; однажды в забегаловке сообщил крутым пацанам с нашего двора, что стряхнул со своих ног прах этого среднего заведения, пованивавшего кружком прижизненного ада для юных грешников; кстати, «Божественную комедию» я читал и перечитывал в оригинале, много чего из нее знал наизусть; гениальную книгу — безбрежный океан словесной музыки и праздник Языка — выменял у одного фарцовщика на бутылку настоящего джина, который подарил мне кирюха Котя на день рождения.
На вузы тоже было мне плевать; я и сам уже мог получать в Ленинке необходимые знания — и не только на институтском уровне; читал в подлинниках работы по лингвистике, психологии, мифологии, истории религий и так далее; а Библию и Евангелие благодаря любимой баушке начал читать раньше сказок Андерсена и постоянно перечитывал.
Предкам врал, что голова перестала усваивать школьные предметы, школу бросаю, от армии меня, должно быть, комиссуют как слабоумного, с приметами эпилепсии, дебила, не умеющего отличить пулемет от пушки, а пока что поишачу рабочим в гастрономе папаши одного знакомого…
Смешно вспоминать себя сидящим во дворе, дымящим сигареткой и прикидывающим, чем бы таким заняться, чтоб наварить деньгу… Коте, моему кирюхе, было хорошо — его пахан чирикал роман за романом и захлебывался тиражами, а я сидел на подсосе… и тут осеняет меня весьма расчетливая одна идея… вызываю во двор Игорька, одноклашку, его предок командовал огромной птицеводческой фермой… так и так, говорю, без бабок не видать нам ни курева, ни танцулек под портвешковым кайфом, ни амур-тужуров с телками, затем предлагаю одну отличную идею… назавтра он прогуливает, а со школой мысленно распрощался… едем на электричке к породистым курочкам и петушкам птицефабрики отца школьного приятеля… Игорек хорошо был знаком со старшим мастером крупнейшего инкубатора… приезжаем, ставим ему бутылку и предлагаем суть дела… для начала он поставляет нам на казенном транспорте счастливое число, то есть с тыщу левых свежих яиц белого цвета, в которых два желтка вместо одного — это очень важно… разумеется, яйца должны быть не в бочках, а в таре… у вас она есть для цекистского спецгастронома… после продажи платим столько-то и столько-то, не ссы, не кинем… за следующую партию пойдет предоплата, остальное — дело наше… будь, говорим, спок — не продадим ни в коем случае, даже если захомутают, по несознанке у нас круглые пятерки… договорились, что первую партию он нам поставит ровно через неделю во столько-то, туда-то, прямо во двор «Диеты»… а в девять вечера будем ждать тебя с обмывом в «Баку», что в Черемушках… О'кей, главное дело замастырено… затем ставим бутылку Вартану, еще одному нашему одноклашке, главному художнику школьной стенгазетки… он по-быстрому вырезает на куске резины печатку «диета-плюс»… в канцелярском покупаем подушечку для печатей, само собой, и тушь, чтобы ставить на каждом яичке точную дату снесения… построили складной такой прилавочек с ящичком для бабок и заделали рекламку, которую за бутылку же отпечатал крупным типографским шрифтом старший брат еще одного нашего одноклашки… через неделю, незадолго до конца рабочего дня, грузовик приволок во двор магазина партию яиц… мы их по-быстрому же заштамповали и приклеили к стене подворотни рекламку с указательной стрелой: «Свежие яйца с ДВУМЯ ЖЕЛТКАМИ! Оздоровительно органическая добавка к диете и домашней косметологии!», вывесили привлекающий взгляд финансово убойный ценник… затем народ попер с работы по магазинам… около нас моментально выросла сказочная очередища… изголодавшиеся за день люди так и клевали на рекламу двух желтков в одном яйце и на аппетитно выглядевшую овальную печать «диета-плюс»… тыща яиц — сотня упаковок — мгновенно улетела на цыплячьих своих невидимых крылышках… многие покупатели остались с носом… «До завтра потерпим, дорогие женщины и мужчины, до завтра», — сказал им Игорек… за два часа работы почин был суперклассным, навар потрясным, как выражались крутые теневики… в «Баку» мы расплатились с мастером инкубатора, подкинули ему аванс за очередную поставку, обмыли удачу… на следующий день Игорек, заперев кабинет, трахнул в поликлинике не такую уж пожилую медсестру, а уж та не только словила кайф, но и дала ему справку о болезни… короче, за неделю продажи мы заработали более чем прилично, бодая по тыще штук в день… на четвертый, в конце работы, к нам подошли трое… это, мол, базарят, паскуды, наша подсобная территория, гоните для начала десять процентов, типа, мы вас крышуем, иначе оторвем яйца… я сказал, что о'кей, без проблем, но мы не хозяева, а боссу немедленно звякну, вот с ним вы и разбирайтесь, чтоб не попасть в непонятку… все вырученные бабки были при мне, бегу к автомату, звоню, на мое счастье, дядюшка Павлик был дома, правда, яростно злой, как волк, видимо, с бодунового запоя… так и так, говорю, дядя, выручай, тут наезжают, это во дворе «Диеты» на Калужской, бери такси, я заплачу… через полчаса дядюшка с двумя быками был тут как тут… бодр, глаза горят, жаждут крови и наматывания на руки кишок… базар у него с тремя, которые ждали, был коротким… их просто начали мудохать, но не давали слинять, пока те не встали на колени, кровавые облизывая сопли и сплевывая зубы… «Передадите, гаденыши, тому, кто над вами, что Пал Палыч, он же Падла Падлыч, не базарит с мелкой гнидой… ползите под нары, пока ногтем не придавлены…»