Между половиной третьего и пятью я отдыхал, продолжая ощущать действие ночной пилюли. Открыв глаза, я заметил, что моя подушка мокра от обильной слюны. "Но,- сказал я себе — Нет. Ты сегодня вытрешь лицо, сегодня воскресенье Да и какой смысл убирать слюну, если ты решил, что маленькая трещина, которая появится сейчас, будет последней. Тогда ты сможешь осмыслить эту биологическую погрешность в чистом виде".
Итак, я проснулся в пять часов. Появился Пригнау, хозяин дома. Я просил его прийти и помочь поработать над геометрическими фигурами моей картины. Мы заперлись в студии до 8 часов. Я сидел и давал указания: "Начертите еще октаэдр, еще один угол…, еще концентрическую окружность…"
И он, прилежный и скучный, как флорентийский школьник, делал все, что я говорил, почти сразу. Трижды он ошибся в своих расчетах, я каждый раз, обнаружив это после проверки, давал "петуха", полагая, что это огорчит его. "Кукареку" — это вопль, которым я разряжался от сильного напряжения. Ошибки были сублимированы. В одно мгновение они сделали то, что с трудом давалось моему мозгу. Когда Пригнау ушел, я сел в кресло. Затем углем написал на задней стенке холста слова, которые сейчас здесь воспроизведу. Когда я их повторяю, они кажутся еще лучше: "Ошибки почти всегда таят в себе скрытый смысл Никогда не стремитесь исправить их. Напротив, осмыслите их и отнеситесь к ним внимательно Тогда вы сможете сублимировать их. Занятия геометрией склоняют к утопии. Геометры редко бывают физически крепкими".
30 июня
Новый день был уготован для обильного слюновыделения. Я позавтракал в шесть утра и, хотя мне не терпелось начать писать небо в "Вознесении" ("Assumption"), поставил перед собой задачу написать сначала тщательно только одну чешуйку, несмотря на то, что пойманная вчера рыба сверкала и переливалась серебром. Я не остановился, пока не увидел, наконец, настоящую чешую, переливающуюся при ярком свете дня.
Это занятие особенно предрасположило меня к слюновыделению.
Я почувствовал трещину на губе, становившуюся все болезнее и ощутимее, мерцающую созвучно рыбьей чешуе, служившей мне натурой. С полудня до сумерек я писал небо, небо, которое опять-таки вызывало у меня обильную слюну. Маленькая трещина снова начала саднить. Я чувствовал, как мифологический червь разъедает углы рта, который напоминал мне одну из аллегорических фигур ботичеллиевской "Весны" с ее неясными и прекрасными растительными мотивами. Та же растительность разрасталась с моей маленькой трещиной в такт кантате Баха, которая в это время громко звучала на моем граммофоне.
Пришел Хуан, десятилетний мальчик, служивший мне моделью, и позвал поиграть с ним в футбол на набережной. Завлекая меня, он взял кисть и стал дирижировать последней частью кантаты такими ангельскими движениями, каких я в жизни не видел. Я пошел с Хуаном на набережную. День клонился к закату. Гала, чуть меланхоличная, загорелая и прекрасная, с более чем всегда беспорядочно спутанными волосами, вдруг привиделась мне светлячком, сверкавшим, подобно моей утренней рыбьей чешуе.
Это открытие напомнило мне о моем первом литературном опыте. Мне было семь лет, моя сказка была такова: мальчик июньским вечером совершает прогулку со своей матерью. Падают звезды. Мальчик ловит одну из них и несет на ладони. Придя домой, он кладет ее на свой маленький столик и затем прячет в стакане. Проснувшись утром, он кричит в ужасе: Ночью червь проглотил его звезду
Мой отец — храни его Господь — был очарован этой историей, которая ему всегда казалась гораздо лучше "Счастливого принца" Оскара Уайльда.
В ту ночь я заснул в совершенно далиниевском настроении под высокими небесами "Вознесения", написанными под впечатлением от сверкания чешуи начинающей гнить рыбы…Моя губа треснула.
Должен заметить, что все это происходило во время велосипедных гонок Тур де Франс, о которых Жорж Брике вел радиорепортаж. Лидер гонок Бобэ вывихнул себе ногу.
Казалось, вся Франция села на велосипеды, весь мир крутит педали, подчиняясь сладкому, томительному движению, одолевая, словно обессиленные безумцы, неприступные склоны, в то время как божественный Дали писал в сибаритском уединении Порт Льигата свои самые утонченные кошмары.
Да Французские велогонки принесли мне такое продолжительное чувство удовлетворения, что слюна незаметным, но постоянным потоком струилась на распухшие и покрывшиеся коркой углы моего рта — тупое, христианское, стигматизирующее раздражение трещин моего духовного наслаждения
Когда я проснулся в 6 часов, мое первое желание было коснуться кончиком языка маленькой трещины. Она подсохла за ночь, которая была исключительно теплой и сладостной. Я удивился, что она подсохла так быстро и что при прикосновении языка казалась твердой, как рубец. Я сказал себе: "Это становится забавным". Я не хотел прикасаться к ней — это было бы необдуманным расточительством по отношению к наслаждению в дни напряженной и кропотливой работы, во время которой я могу играть с засохшим рубцом. И в этот день я пережил один из самых мучительных своих опытов, ибо я превратился в рыбу Эта история стоит того, чтобы рассказать о ней.
Спустя четверть часа после того, как я начал изображать на холсте сверкающую чешую моей летящей рыбы, я вынужден был прекратить это занятие из-за появления целой тучи больших мух (некоторые из них были зеленовато-золотистыми), которых привлек зловонный запах рыбьего трупа. Мухи эти носились в пространстве над трупом разлагающейся рыбы, моим лицом и руками, заставляя удваивать внимание и быть вдвое расторопнее прежнего. Как на пределе самой сложной работы, я должен был оставаться неуязвимым для них, невозмутимо продолжая накладывать свои мазки, не моргнув, рисовать контуры чешуи; но тут одна муха бешено впилась в мое веко, а три другие прилипли к модели. У меня появилось преимущество: в короткое мгновение, когда они меняли положение, я мог вести наблюдения. Я не могу вспомнить до сих пор муху, которая назойливо старалась сесть на мой рубец. Я прогнал ее на короткое время, яростно двинув уголками рта, который от природы был достаточно гармоничным. Чтобы не повредить мазкам кисти, я сдерживал дыхание. Иногда я умудрялся вытерпеть эту муку и не гнать муху, пока она резвилась на рубце.
Однако это поразительное страдание не заставило меня остановить работу, ибо здесь возникла задача живописания, поглощенного мухами, пленившими меня и толкавшими к чудесам изворотливости. Я уже не мог бы работать без них. Нет Что действительно заставило меня остановиться, так это зловонный запах рыбы. Я должен был убрать свою модель и начать писать Христа, но тотчас же мухи, которые до тех пор как-то разделяли меня и рыбу, скопились исключительно на моей коже. Я был совершенно голым, и тело мое было обрызгано опрокинутой бутылкой фиксатива. Думаю, что их привлекла эта жидкость, ибо я был абсолютно чистым. Усеянный мухами, я продолжал писать лучше, чем раньше, защищая свой струп языком и дыханием. Языком я облизывал и смягчал его, гармонизуя мои вздохи и ритм ударов кисти. Царапина совершенно зарубцевалась, и вмешательства моего языка было недостаточно, чтобы отделить тонкую чешуйку, если бы я при этом не помогал конвульсивной гримасой, появлявшейся всякий раз, когда я брал краску с палитры. Эта тонкая чешуйка была точно такой же, как чешуйка рыбы. При повторе операции бесчисленное множество раз я мог снять какое-то количество рыбных чешуек. Мой рубец был подобен фабрике, производящей рыбную чешую, похожую на слюду. Как только я снимал одну чешуйку, в углу рта моментально возникала новая.
Я сплюнул одну чешуйку себе на колено. Мне показалось, что она, словно жало, ужалила меня. Я тут же прекратил писать и закрыл глаза. Мне нужно было собрать всю волю, чтобы остаться неподвижным — так много сверхактивных мух было на моем лице. Терзаясь, мое сердце начало биться как сумасшедшее, и вдруг я понял, что отождествляюсь со своей гниющей рыбой, ибо чувствовал, что становлюсь таким же неподвижным, как она. "Боже мой Я превращаюсь в рыбу" — воскликнул я.
Доказательства реальности этой мысли не замедлили появиться. Чешуя с моего рубца жгла колено и стала размножаться. Я ощутил, как мои бедра, сначала одно, затем другое, потом живот стали покрываться чешуей. Я хотел насладиться этим чудом и продолжал держать глаза закрытыми почти четверть часа.
"Ну, — сказал я себе, все еще не веря, — сейчас я открою глаза и увижу, что превратился в рыбу".
Сладко несло по течению мое тело, и я купался в лучах заходящего солнца. Наконец я открыл глаза. О Я был покрыт сверкающими чешуйками. Но в ту же минуту я понял, откуда они взялись: это были всего-навсего брызги моего застывшего фиксатива.
В этот момент горничная должна была принести мне съестное: тосты, сдобренные оливковым маслом. Увидев меня, она поняла ситуацию: "Вы вымокли, как рыба Не понимаю, как вы можете работать со всеми этими ужасными вас мухами" Я углубился в свои видения до самых сумерек.