Древесный гриб
Тут и там к коре дерева накрепко прирос древесный гриб. Поверхность его ноздревата и с серебристым отливом, как хорошо выделанная замша. Он может сойти за некоторый вынесенный за пределы тела дерева орган обоняния или осязания, хотя несоприроден древесине и являет собой некий застывший в материи эксцесс. От древесного гриба исходит сытный сырой запах, сближающий его со съедобными грибами. Кора дерева, медленно возносящая ввысь скопища древесных грибов, словно отметины, свидетельствующие о её земном происхождении, ближе к вершине делается почти гладкой, шелковистой, от неё отслаиваются тонкие листы, испещрённые нечитаемой арабской вязью, оставленной жуками-древоточцами, точно она книга или притворяется книгой.
Грибы имеют двойников. Ядовитый гриб прикидывается съедобным, хорошо изученным и опробованным, для одному ему известных целей. Съедобный гриб, в свою очередь, прикидывается ядовитым для того, чтобы его не тронули. Природа вся как будто бы перемигивается нескончаемыми цепочками уподоблений, каждое из которых имеет своей целью либо причинить ущерб, либо избежать его. Имена, которые могли бы здесь быть в ходу, всегда имена родовые, не привязанные к ежесекундно разрушаемому и всякую минуту возрождаемому единичному индивиду: имя это, как грибница, скрыто глубоко под землёй и его протяжённость не сопоставима с крошечным эксцессом гриба.
Гигантский спрут, восьмирукая чернильница. Два его сердца раздувают мехи жабр, чтобы прогонять тяжёлую воду сквозь складки и сборки гигантского мешка. Третье подобно человеческому. Глаза его устроены так, как у людей, но с козьими вертикальными зрачками, они способны различать лица других спрутов.
Иной раз на верёвках спускают амфору, чтобы поймать в неё спрута, но в другой раз, когда нужно извлечь из воды затонувший сосуд, то берут спрута, опускают на дно и, когда он отыщет её и заберётся внутрь, вытягивают амфору. Он любит селиться в узкогорлых предметах.
Спрут, как мы, от страха бледнеет и от гнева багровеет. Пищу на вкус ощущает руками, точно весь он — один ветвящийся язык. Вещи с его точки зрения делятся на горькие, сладкие, солёные, острые и умозрительные — т. е. те, которые никакого вкуса не имеют вовсе.
Скрываясь, спрут пишет по воде чёрным, а раненый, умирая, — голубым. Всякий человек, съевший осьминога, приобретает часть его свойств. Люди, которые живут близ южных морей и постоянно употребляют в пищу осьминогов, ослепнув, продолжают свободно ориентироваться в пространстве, мгновенно узнавая предметы на ощупь. Те, чьё зрение сохранилось, способны различать предметы в темноте и источать слабое свечение, по которому их опознают другие люди, любящие осьминогов. Ночами в пригородах можно заметить странные очаги неонового света — это любители осьминогов собираются для молчаливых бесед.
Сладко также смотреть на скорпиона. Сей достойный представитель арахнид воздевает могучие шоколадные клешни полувоинственным-полужреческим жестом, одновременно изгибая хвост, весь из перетянутых в ниточку сочленений. Темнокожий, лоснящийся маслом и избытком собственного мужества атлет. Жало его изогнуто, и весь он точно живой приоткрытый свиток. На просвет скорпион полупрозрачен, на ощупь почти невесом. Умерев, становится сух, лёгок и почти не подвержен тлению. Только еле уловимый запах (сухой лист с примесью чего-то сладковатого) доказывает отсутствие в нём жизни.
Слово «аксолотль» буквально переводится как «водяная игрушка». Это и понятно: аксолотль так же мало похож на серьёзное земноводное, как человек — на серьёзного примата. По аналогии его можно было бы назвать игрушкой воздушной. Когда настоящие люди случайно встречают человеческих аксолотлей, то не могут поверить, что эти существа одного с ними вида, способные самостоятельно дышать, целоваться, фотографировать, чистить овощи и заниматься кибернетикой. Обыкновенно взрослые особи не убивают человеческих аксолотлей, поскольку те напоминают им собственных детёнышей, но нередко оставляют их в качестве домашних питомцев. Жизнь пленного аксолотля не лишена приятности, они скоро привязываются к своим хозяевам, хотя и в мыслях не держат, что между ними возможно какое-либо родство, потому что если человеческий аксолотль напоминает взрослой особи о её детёнышах, то сама взрослая особь вовсе ни на что не похожа: она полностью покрыта чешуйками из ороговевшей кожи, не имеет ни волос, ни бровей, имеет шесть пар глаз по периметру головы и ещё три дополнительные под мышками, в подколенных впадинах и в паху, лишена пищеварительного тракта, свою скудную пищу перетирает в ладонях и ступнями ног, большинство основных жизненно важных функций, включая размножение и смерть, вынесены за пределы тела отдельной особи, происходят в специально создаваемых для этого резервуарах и фактически не затрагивают их существования.
Кожистые глаза, просверленные взглядом. Их дикие, нарисованные поверх чешуй, ухмылки. Зазубренные шероховатые горбы и устрашающе вздетые роговые выросты, одновременно вспарывающие пространство и сливающиеся с ним, липкие изогнутые языки. Хамелеон на ощупь шершав и напоминает камень, сгруппировавшийся перед прыжком. Именно это ощущение подвижного камня, то ли живого, прикидывающегося неживым — но не мёртвым, то есть не чем-то, прежде обладавшим и впоследствии лишившимся жизни, а именно неживым и никогда не жившим, то ли, напротив, живого, перенявшего повадки неживых, а вовсе не знаменитая способность менять цвета делает вид хамелеона таким чудовищным и одновременно завораживающим.
Цикламен отцветает на свой лад. Он не роняет лепестки — цельнокроенные, схваченные в середине фестончатым упругим кольцом, — а разом сбрасывает весь цветок, который, отринутый, валяется, как шёлковое нижнее бельё, в ожидании, что его потом когда-нибудь подберут, отдадут в стирку, высушат на вкусно пахнущем сквозном воздухе, после чего отутюжат и снова введут в обиход. Обыкновенно этого не происходит. Цветок с виду почти неношеный и свежий. Можно только подивиться доходящей до крайности щепетильности цикламена. Оставшиеся три цветка, ещё молодые, собраны в щепоть, точно собираются осенить себя троеперстным знамением, дабы почтить память собрата. Весь развернувшийся к стеклу, прилипший к нему своими сердцевидными тёмными листьями, цикламен игнорирует обитателей комнаты, от которых зависит, хватит ли жидкости, чтобы напитать его стебли, крепкие, имеющие под тонкой кожей клейкий безвкусный мармелад. Он целиком поглощён зрелищем внешнего света, или, вернее, поглощает его, перегоняя в чистейший густейший зелёный цвет. Ради этого свойства, а также способности производить и время от времени сбрасывать белые галантерейные принадлежности (странно даже вообразить себе форму существа, которому они пришлись бы впору), ему прощается его чисто вегетативное высокомерие и относительная краткость жизни.
Деревья, поваленные бурей
Деревья, поваленные бурей. Их кожура, слоящаяся, точно старая бумага, сквозная на просвет. Их розоватая, отдающая на вкус смолой древесина — точно мясо некоей большой птицы, давно вымершей и оставившей от себя лишь жалобный скрип. Полунагие сломленные сосны лежат на дороге, заламывая дюжину своих замысловато изогнутых рук. Кора их так нежна и податлива, как кожа змеи, и так же неохотно хранит следы человеческой ласки: её запах забивается в поры, не даёт продохнуть, отнимает имя и всё, что ему способствует.
Муравей размером с букву «Ж»
Я только что придумал стихотворение. «Вот муравей, размером с букву “Ж”». Гляди, такое впечатление, что он читает книгу, так долго по ней бегает.
Он её и читает. Только своим каким-то причудливым способом.
Так и нужно читать Бейтсона.
Муравей, обнаруживший своё сходство с начертанием литеры, верно, был бы очень сильно изумлён, если только подобные чувства пристали муравьям. Возможно, он воспринял бы это как знак, да это ведь и был знак. Предназначен ли этот знак для него? Или, быть может, он ощутил бы священный ужас от предположения, что он сам, крохотное насекомое существо, спешащее по своим делам и наткнувшееся вдруг на кипу гладких, испещрённых неясными каракулями листов, отличных по своей структуре от привычных ему листьев растений, листов, в которых не течёт прозрачная вязкая жидкость и которые поэтому легче признать мёртвыми, — что он сам лишь прообраз одной из целого ряда чёрных закорючек, складываемых в те или иные группы сообразно неизвестному ему принципу? И тогда метание муравья по странице книги — не просто набор хаотичных движений, но стремление переписать повествование, внести в него некоторое недоступное для него самого сообщение, которое в конечном итоге призвано засвидетельствовать его существование. Если бы бог или боги существовали или хотели бы говорить с человеком, возможно, их речь была бы столь же бессмысленной и причудливой. Но бог или боги имеют не больше охоты беседовать с людьми, чем муравей телеграфировать им при помощи движений и покоя своего крохотного тела. Есть, однако же, некая тайна в том факте, что его размер в точности совпадает с размером литеры, которой обозначается звук «Ж».