Они завтракали в столовой. Нейлз вышел в холл и, задрав голову, стал звать сына:
— Тони, завтрак на столе!
— Но ведь его нет дома, милый,— сказала Нэлли.— Он у Пендлтонов. Ты сам его забросил к ним по дороге в церковь, неужели ты забыл?
— Ах да,— смущенно сказал Нейлз.
Он никак не мог до конца осознать, что его мальчик свободно выходит за пределы дома, двигается вне орбиты, начертанной отцовской любовью. Сколько раз Нейлз принимался искать Тони по всему дому и участку, хоть и знал прекрасно, что его там нет и быть не может, потому что он сам же подвез его к аэродрому и усадил в самолет.
В представлении Нейлза прозрачный янтарный раствор его любви окружал, обволакивал, защищал от чуждых посягательств его жену и единственного сына.
Нейлз и Нэлли уселись за стол друг против друга и принялись завтракать. Но отчего они кажутся не живыми людьми, существующими в трех измерениях, а какими-то плоскими персонажами журнальной карикатуры? Ведь у каждого из них были свои мысли, свои переживания, воспоминания, мечты, приступы тоски и экзальтации. Нейлз вздохнул. Он думал о матери. Четыре месяца назад с ней случился удар, и она с тех пор не приходила в сознание. Ее поместили в больницу. Каждую неделю он ездил ее проведать и сейчас мучительно вспоминал свое последнее посещение.
Столь милая сердцу владельцев похоронных бюро больница помещалась в одном из больших особняков, вышедших из моды в связи с тем, что институт прислуги нынче практически упразднен. С потолка вестибюля свешивалась хрустальная люстра, пол был выложен мраморными плитами, но обстановку — соломенные кресла и чугунные столики с восковыми цветами в вазах — свезли сюда, видимо, с чьей-то старой дачи. Возглавлял больницу швед, и, судя по тому, что он брал за содержание по сто пятьдесят долларов в неделю и выше, довольно зажиточный. Как бы то ни было, деньги он тратил не на одежду. Брюки на нем лоснились, на плечах болталась бесформенная рыжая куртка. По-английски он говорил правильно, без акцента, но с приятной напевностью скандинава.
«Вчера у нас консультировал доктор Пауэрз,— пел швед.— Ничего нового в состоянии больной он не нашел. Давление сто семьдесят. Сердечная мышца несколько ослабла, тоны хорошие. Шесть раз в сутки ей делают уколы и, кроме того, дают обычные антикоагулянты».
Директор больницы специального медицинского образования не получил, но, подобно тому как новобранец пересыпает свою речь армейскими словечками, любил при случае козырнуть недавно усвоенной им научной терминологией.
«В среду был парикмахер, но я не позволил подкрасить ей волосы, поскольку вы просили этого не делать».
«Да, моя мать никогда не красила волосы».
«Я знаю,— сказал директор.— Но клиенты обычно любят видеть своих родителей в полной форме. Я их называю «мои куколки»,— продолжал он голосом, в котором сквозила неподдельная нежность.— Они ведь куклы и есть — похожи на настоящих людей, а между тем все-таки не совсем настоящие».
Нейлз мрачно решил, что директор, по всей видимости, принадлежит к породе мужчин, в детстве игравших в куклы,— с чего иначе пришло бы ему в голову такое сравнение?
«Мы их одеваем,—- безмятежно продолжал швед,— и раздеваем. Мы их причесываем, разговариваем с ними. Отвечать они, разумеется, не могут. Я всегда думаю о них как о моих куколках».
«Можно мне ее повидать?» — спросил Нейлз.
«Разумеется».
Директор повел его вверх по мраморным ступеням и открыл дверь в палату. Это была крошечная комнатка с одним окном; когда особняк занимала одна семья, здесь, вероятно, помещалась детская спальня.
«А в прошлый четверг она вдруг заговорила,—- сказал директор.— Сиделка пришла ее кормить, и она сказала: «Меня запихнули в какую-то нору». Только, конечно, не так внятно. Ну, вот мы и пришли».
Дверь за директором закрылась.
«Мама, мама...» — позвал Нейлз.
Он смотрел на розовую кожу, просвечивающую сквозь седину, и на зубы, лежавшие в стакане на тумбочке. Грудь ее чуть-чуть вздымалась, левая рука скользила по одеялу. Нейлз умолял врача не мешать ей (как он выразился) умереть, но врач ему резонно ответил, что в его обязанности входит спасать людей от смерти. Инертное, изможденное, безучастное ко всему тело, распластанное перед Нейлзом, все еще хранило свою власть над ним. Превосходная, добрая, порядочная и заботливая жена и мать,— за что ей выпало такое жестокое и унизительное умирание? Несправедливость эта поколебала веру Нейлза в разумность сущего. Казалось бы, в награду за свою прекрасную жизнь его мать заслуживала легкой смерти, и ее уход из этой жизни должен быть исполнен достоинства и грации. Апостольское речение о том, что смерть есть возмездие за грехи, он толковал буквально: злым — болезни, праведным — здоровье. Инертная масса, лежавшая перед ним, опровергала эти наивные представления. Мать шевельнула рукой, и Нейлз заметил, как на пальцах ее сверкнули бриллианты. Видно, сиделка, играя в куклы, надела ей все ее кольца.
«Мама,—повторил Нейлз.— Мама, чем я могу тебе помочь? Хочешь видеть Тони? Или Нэлли?»
Увы, это был разговор с самим собой.
Нейлз погрузился в воспоминания об отце. Это был отличный охотник, удачливый рыбак, выпивоха и душа общества. Однажды, когда Нейлз еще учился на первом курсе, он приехал домой на каникулы вместе со своим товарищем. Нейлз преклонялся перед своим другом и гордо представил его отцу, встречавшему их на станции. Старик, однако, кинул на его приятеля быстрый и презрительный взгляд и только покачал головой, словно дивясь дурному вкусу сына. Нейлз думал, что они поедут домой, где их ждет обед, но вместо этого отец повез их в ресторан при гостинице. На эстраде играл духовой оркестр, между столиками танцевали пары. Когда отец начал заказывать обед, Нейлз вдруг понял, что он в дымину пьян. Он заигрывал с официанткой и, пытаясь ее ущипнуть, опрокинул стакан с водой. Когда же оркестр принялся играть «Мыльные пузыри», он вышел из-за стола, пробрался между танцующими, вскочил на эстраду и, выхватив у дирижера палочку, принялся ею размахивать. Всем это казалось очень забавным. Всем, кроме Нейлза, который, будь у него под рукой револьвер, всадил бы пулю в кривлявшуюся фигуру отца.
Старик встряхивал своими седыми космами, изгибался, подпрыгивал, то требуя от оркестра фортиссимо, то вымаливая у него пианиссимо,— словом, показал блестящую пародию на дирижера. Это был его коронный номер в клубе. Оркестранты смеялись, дирижер смеялся, официантки, опустив подносы на стол, смотрели на представление, а бедный Нейлз с каждой минутой погружался все глубже в трясину своего позора. Разумеется, он мог бы сесть с товарищем в такси и поехать домой, но это осложнило бы его и без того довольно шаткие отношения с отцом. Извинившись перед товарищем, Нейлз пошел в туалет и склонился над раковиной. Только так он и мог выразить свое горе. Когда он вернулся, спектакль уже кончился, и отец допивал третью или четвертую порцию виски. Наконец они кое-как пообедали и поехали домой. Отец заснул в такси. Нейлз помог ему подняться на крыльцо, радуясь, что хоть в этом ведет себя, как подобает хорошему сыну. Он всей душой хотел бы любить старика, но как ему было еще доказать свое сыновнее чувство? Отец поднялся к себе, а мать встретила Нейлза своей кроткой, скорбной, мудрой и такой милой улыбкой.
В палате было два стула, на одном сидел Нейлз, на другом лежала подушка. Шагнуть к стулу, взять подушку, накрыть ею лицо матери, подержать так несколько минут — и конец ее мукам. Нейлз встал, сделал шаг к стулу, снял с него подушку и снова сел, держа ее на коленях. Да, но если она будет сопротивляться? Если, несмотря на страдания и зияющие провалы памяти, она всей силой инстинкта, еще держится за остатки уходящей жизни? Вдруг она придет на минуту в сознание и в эту минуту постигнет, что убийца — родной ее сын?
Вот о чем думал Нейлз в это утро, сидя напротив Нэлли.
Нэлли была не из тех женщин, что, не дав гостю опомниться и повесить шляпу на вешалку, кидаются ему на шею и ошеломляют его страстным поцелуем. Нет, Нэлли прелесть. Миниатюрная, с рыжеватыми волосами, она сидела за столом в кружевном пеньюаре, распространяя вокруг себя легкий аромат гвоздики. Она состояла членом всевозможных комитетов, ее моральный кодекс был непоколебим, вкус, с каким она подбирала букеты к столу, безупречен,— словом, она вполне могла служить прототипом героини какого-нибудь скетча, что ставят в ночных клубах. Нэлли не была чужда и искусству. Картины, украшавшие стены столовой, вышли из-под ее кисти — все три. Она покупала полотно, натянутое на подрамник и испещренное ломаными синими линиями, как геодезическая карта. Пространства, заключенные между этими линиями, были пронумерованы. Цифра 1 означала желтый цвет, 2 — зеленый и так далее. Прилежно следуя инструкции, Нэлли придавала безжизненному холсту глубину и яркость осеннего заката в Вермонте или (на той картине, что висела над сервантом) наносила на него портрет дочерей майора Гиллеспи работы Гейнсборо. Получалось немного вульгарно, конечно, да она и сама это подозревала, зато самый процесс сотворчества доставлял ей глубокое удовлетворение. А недавно, движимая искренней любознательностью и желанием быть в курсе основных веяний, она вступила в кружок по изучению современного театра. Ей поручили сделать доклад о новой пьесе, которая шла на подмостках одного из театров в Гринвич-Вилледж. Приятельница, с которой Нэлли собиралась в театр, заболела, и ей пришлось ехать одной.