Прощай, вселенная, может ты и не виноват, может, виноват я, на том свете сочтемся.
Посидим, поговорим, выпьем за свободу, за упокой ее блядской души, и закурим, вот тогда и закурим. А теперь ты, брат, курил не во время, так что прощай, до встречи, я скоро, мы все скоро, по сравнению с вечностью, а вон еще один прикурил…
И страшно хочется выпить.
Когда у тебя под ногтями кровь, поздно искать виноватых, и уж тем более поздно их убивать.
Люди у меня отняли мою страну. Люди, мы убиваем, не боясь убивать. И мне не нужны виноватые, на кой они мне, уже не нужны…
Первого мая четыре человека валялись, подорвавшись на минах в персиковом саду, а с той стороны палили по ним из стрелкового и не очень стрелкового оружия, во имя Свободы.
Мои друзья не спасли империю, но они пытались это сделать и подорвались один за другим на минах, поставленных свободой в персиковом саду. Во времена убийств империй удобнее всего ставить мины в садах.
И всегда оставались последние те, что, наплевав на все обиды, по совершенно непонятным никому другому причинам пытались спасти империю. О последних — эти захлестнутые ордами варваров люди и были последними римлянами в Риме, последними Византийцами в Византии, последними русскими в России. Население оставалось, не оставалось римлян. Еще долгие-долгие века потребуются забалдевшим от чужой униженной роскоши варварам, чтобы начать собирать осколки разбитых их предками статуй. И это нормально. Но мне не хочется ждать долгие-долгие века. Люди я хочу спасти нашу империю. А вдруг на этот раз мы ее спасем. Вдруг?
Мои друзья возвращаются. Они долго и, казалось бы, навсегда покидали меня, и я покидал их, между нами вставали непреодолимые стены расхождений во мнениях, любви к одним и тем же людям, дурацких случайностей, да и просто расстояний. Мои друзья возвращаются, потому что настало время возвращений. Потому что все наши ссоры — ерунда. И я встречаюсь с друзьями в окопах, обретая тех, на кого уже и не смел рассчитывать.
Мои друзья уходят. Уходят уже по-настоящему. И теплые, пахнущие миром комья Земли стучат по крышкам гробов. И я прощаюсь с ними, так до конца не веря в реальность этого прощания.
Люди, мои друзья уходят.
Мы уходим,
мы уходим,
пока.
Я люблю осень. Я люблю пинать желтые листья, идти и пинать. Может быть, самое лучшее — вдыхать синюю звонкую пустоту осеннего неба и видеть, как разлетаются при каждом твоем шаге трупы листьев. Мы тоже листья на гигантской аллее. Мы — листья осенью.
Андрей спрашивал: «Зачем же мы их спасали?» А в глазах его читалось простое и нормальное желание войны.
Почему-то мы слишком поздно начинаем говорить и делать правду.
Мы не хотели убивать, но мы убиваем. А нечего было нас трогать. Убиваем и не делаем из этого трагедии.
Когда было время любить, мы любили не так, не так для женщины, не так для себя, и не ведали того простого секрета, что не важно, как ты любишь, и еще, если любишь, то всегда правильно и никем неповторимо.
С войной, то же самое. Воевать не страшно, также не страшно, как жарить в первый раз картошку или рыхлить землю тяпкой,
а нечего было нас трогать.
Когда стреляют по тебе, тоже не страшно. Страшно, когда убивают друзей и валятся они наземь, как листья с деревьев осенью — один за другим, становясь перед смертью другими. И кто-то идет и поднимает их в воздух своими шагами, любуется их полетом, вдыхает звонкую пустую синеву осеннего неба, и нравится ему это едва ли не больше всего на свете. Что ж, дай ему Бог.
А еще были танки на пьедесталах, было много-много свежих могил, и смотрели с фотографий на железных крестах, мои вернувшиеся ко мне друзья. Последним, что они испытали, была жизнь.
Зачем мы их спасали? — спросил Андрей. — Неужели для того, чтобы они убивали друг друга?
Нет, чтобы они убивали нас.
А в глазах его читалось совсем отчего-то не страшное желание войны.
И всех нас мирит одиночество…
И когда-нибудь, когда-нибудь потом мы будем молчать взахлеб, просто глядя друг другу в глаза. И этого будет достаточно. Нам есть о чем молчать. Вот так-то. В нашей памяти будет все, и теплые волны синего моря не смешаются с кровью, хотя ее тоже будет много в нашей памяти.
Кровь — это кровь, море — это море, а все вместе — это жизнь.
И бежит река, кружа водоворотами. И мы мучительно пытаемся зацепиться за тот берег. И кровь уходит с ладоней, все равно оставаясь под ногтями. И мы берем упреждение, наводя на второй каток. Прощай, Свобода! Прощай, сука!
А вот еще… Когда наступает мир, люди перестают смеяться и начинают толкаться в троллейбусах.
Я ненавидел свою империю, ее рутину, неповоротливость, ее длинные канцелярские скрепки. Я ненавидел знать. Я видел слишком много недостойного. Все это было, и я ненавидел. Пока Империю не стали убивать.
Победителям то, что остается от империй, сперва ненавистно, потом привычно и уж только потом восхитительно.
На всех Капитолиях когда-нибудь начинают пасти овец. Сначала из презрения, затем по привычке. А потом дети этих пастухов гордо скажут: «Мы — Римляне». И это будет расплатой для их предков. Но потом-потом, а теперь — время пасти овец. Да и нет в этом ничего необычного — они ведь и вправду взяли Рим.
«…Зима замелькала в проталинах свечкой зажженною..»
/из разговора/
«…Выведи его во двор, и так все кровью заляпано..»
/из разговора/
«Блаженны кроткия, ибо они наследуют Землю»
/из приговора/
Я иду по осенней аллее…
И я набираю в пригоршню теплую, пахнущую миром землю…
И я люблю так, как могу любить только я.
И нас не мало таких, но в глазах у нас читается простое и своевременное желание войны.
А нечего было нас трогать…
Над горячей землей, сквозь раскаленный воздух, в свалившейся на мир недоброй тишине, несется огромный конь, и закрыты глаза у всадника его, и не озирается он по сторонам, не глядит назад, а конь его ступает на землю, сочащуюся кровью, и в отпечатках копыт собирается она, медленно густея и становясь Землей.
А всадник летит сквозь нас, и вот слышен уже грохот, и разрывает горизонт догоняющая его война.
Он не замечает нас, он убегает от войны, он не хочет воевать. Он убегает от войны и приносит ее нам. Те, что бегут от войны, приносят ее другим.
Рим первый, второй, третий… История повторяется. И идут по мостовым, прячущим под собою искромсанные мечами и осколками кости последних, совсем другие.
Империи начинаются со взгляда в ночное чистое небо, со взгляда на звезды, а потом — путь к ним, по пыльной Земле. Может быть это нелепо — идти к звездам по Земле, но ведь не идти уже нельзя. Идти, теряя друзей и врагов, поднимая в горячий воздух прогорклую пыль, будоража мир мерным гулом шагов. И уже в самом этом пути есть вечность подобная звездам.
И становится путь смертью для одних и жизнью для выживших. И все это не во имя тех, что, утопая в роскоши метрополии, станут подтачивать империю, готовя ее к смерти, нет, во имя пути, во имя самих себя. И когда тех, кто дрался становиться мало.
А те, что правят, разучиваются думать и империю убивают, путь не прерывается.
Потому что хотя бы кто-то из победителей уже поднял лицо свое к звездам, и в изумленных глазах его появилось понимание. То самое чувство, что бросает когорты в пространства, к их славе и к их смерти.
У империй есть последние солдаты, но никакая из империй не последняя. Они будут, будут, пока зовут к себе звезды.
Вслед за гибелью страны приходят позор и бессилье и вгрызаются в плоть, теребя нервы, не давая заснуть по ночам, заставляя мучительно бояться дня, еще одного дня позора. И ненависть не дает сил, ненависть объедает душу, заставляя метаться от войны к войне, ненависть учит умирать вместе со своей страной, и глаза становятся пустыми, и смысл существования твоего растворяется в крови.
И любовь не дает сил, потому что любовь, это не только упоительное чувство невозможности прожить без нее, нет, это еще и возможность ее защитить, дать ей выжить. Те, что идут на все ради любви, становятся подлецами.
И только надежда заставляет нас жить, Война — соблазн, любовь — путь в никуда. И только надежда, прочно засевшая в сердце, очищает кровь от горечи, и гонит ее в сведенные судорогой мозги. И мы начинаем выбираться из кошмара, как путник, застигнутый в степи пургой и засыпающий уже, оживает вдруг, увидев в ночи огоньки далекого еще жилья, и идет он к этим огням, как к последней цели своей, и если он дойдет, и если там и вправду жилье, то он выживет, и быть может через день сотрется в памяти ночь и страх, а останется лишь ощущение тепла, обнявшего его, когда переступил он порог, порог между жизнью и смертью.
Наверное, самое трудное, это суметь открыть глаза, уже засыпая…
Жизнь выворачивает судьбы, она смеется над нашими принципами, и мы понимаем, что нет принципов как таковых, есть вера, или ее нет, только вот, чтобы узнать это, люди иногда умирают…