Пётр Алексеевич думал о другом.
– Что, и у меня такой же? – предчувствуя ответ, всё-таки спросил он.
– И у вас, Пётр Ляксеич. А как же? Они ко всем приставлены. Только юркие больно, трудно глазом углядеть. Я после того, как наших-то с жаной зацапал, хотел и тех, что у дятей, словить – так ня выходит. Они тяперь городские, а у городских подлюги-то эти шибко шустры.
Пал Палыч и Пётр Алексеевич вернулись в кухню, за стол. Пётр Алексеевич, пребывая под впечатлением ужасной банки, тут же полез в сумку и достал вторую бутылку водки, которую предполагал оставить до завтрашнего ужина.
– Вот ведь… – Видение не отпускало – то и дело оживая в памяти, мерзкая картина сотрясала Петра Алексеевича брезгливой дрожью, как бывает, когда вспоминаешь вдруг какой-нибудь стыдный поступок. – Что же теперь? Как жить с этим?
– А ня как. Как жили, так и будете. Уж проверено.
– Нет, – мрачно наполнил рюмки Пётр Алексеевич, – как прежде не получится.
– А получится, – весело махнул рукой Пал Палыч. – Очень даже получится – ня сомневайтесь. Он, ваш-то, вокруг пальца так вас обвертит – даже ня заметите.
– Ну уж нет. Теперь замечу. – И Пётр Алексеевич вновь налил водки в свою опустевшую рюмку.
Утром в окно вразнобой барабанили капли дождя. Пётр Алексеевич потянулся в чистой, накануне застеленной Ниной постели и почувствовал в голове шум. Вторую бутылку вчера можно было и не допивать. Тем более что Пал Палыч деликатно рюмку поднимал, но отхлёбывал малость, так что, считай, Пётр Алексеевич убрал водку в одно жало. С чего бы это? Внезапно мурашки пробежали у него по голове, прокладывая тропы меж корней волос. И тут Пётр Алексеевич всё вспомнил. Вспомнил, и жизнь внутри него оцепенела.
Что это было? Разве такое возможно? Он схватил предусмотрительно поставленную возле постели бутылку с водой и влил в пересохшее горло добрую половину. Откинувшись на подушку, Пётр Алексеевич лежал, примеряясь к грузу нового знания, опустившегося гнётом на всё его тело, и моргал, пока левое ухо его не наполнилось гулким звоном. Звон погулял внутри головы, заглушая все прочие звуки, разгоняя имеющие форму сомнений мысли, и схлынул. Ну конечно – внушение, суггестия, магнетизм… Именно невесть откуда взявшаяся в сознании Петра Алексеевича «суггестия» – похожее на быструю сороконожку слово – и решила дело. Ай, Пал Палыч! Ай, шельма! Он, небось, и на зверя морок наводит, так что дичь сама под выстрел идёт. Вот бестия! Видит – гость во хмелю, так решил натянуть ему нос! И ведь одурачил! Ловко! Спросить бы надо, что там было, в банке? Что за хомячки? Или… Нет, не стоит. Пусть думает, что фокус удался.
Пётр Алексеевич улыбнулся, довольный тем, что не повёлся простодушно на обман.
Впереди его ждал долгий и приятный день, полный новых впечатлений. Утихнет дождь, и они с Пал Палычем, как договаривались, поедут на Гришатинское озеро. Там Пал Палыч возьмёт у знакомого старовера лодку, и они, меняясь на вёслах, будут бить днюющую утку на подъёме…За окном послышались возня и радостное собачье повизгивание. Пётр Алексеевич встал с дивана в гостиной, где хозяева устроили ему постель, надел штаны-распятнёнку, накинул рубашку и выглянул в окно. С тяжёлого низкого неба хлестала тугая вода. Ничего – сильный дождь не бывает долгим. Во дворе завёрнутый в плащ Пал Палыч кормил собак. Две серовато-жёлтые лайки склонились под навесом над мисками. Чёрный с белой грудью Гарун, щёлкая пастью, будто ловил муху, кусал дождь. Дождь ускользал. Гарун огорчался и лаял.
ПО ТЕЛАМ
Внимай, читатель, будешь доволен.
Апулей. Золотой осёл
Молва – вот нерв существования, соль будней, вещь, которая придаёт жизни вкус и делает её невыносимой. Особенно для людей чувствительных – тех, для кого известие о происшествии важнее, чем происшествие как таковое. К молве стремятся и от неё бегут. Она – и ветер в парус, и клеймо до гроба.
Слухи о «всаднике», этой невероятной, хотя, как всякий раз оказывалось, никем из рассказчиков не испробованной забаве, ходили в среде охотников до острых ощущений уже не первый месяц. Одни считали – враки, вдохновенный вздор. Другие верили, пытались отыскать концы, желая выйти на достоверных свидетелей и получить связь с организаторами дьявольской затеи. Иван Полуживец, несмотря на обретённый в жизненных невзгодах скепсис, был из последних, пусть вере его и не сопутствовал сыскной инстинкт – к предмету интереса он устремлялся мыслью. А что до скепсиса – куда же без него, унаследовав такую несказанную фамилию? Ни Бякиным, ни Пышкунцовым, ни даже Семисуевым – были среди его приятелей по детским играм и такие – не довелось изведать столько острот и злых розыгрышей в гимназические, а потом студенческие годы, сколько выпало на голову Полуживца. Неудивительно. Чтоб не плутать, чтоб в двух словах, на пальцах… Взять, например, жильцаи присмотреться – что такое? И тут хоть прямо езжай, хоть боком катись, понятно сразу – что-то временное, неукоренённое, точно клубок перекати-поле, на птичьих правах занявшее чужое, по существу, под солнцем место – дунул ветер, и нет жильца, унесло к чертям собачьим. Перед нами не хозяин. А теперь – живец. Какое точное и сильное слово. Ещё живой, но обречённый, его уже приговорили, и жизнь его – не более чем форма казни. На лбу его печать – пра́ва самому выбирать свою смерть живец лишён определённо. А Полуживец? Что это такое? Тьфу – и растереть. Носить такую фамилию, всё равно что родиться рыжим. Впрочем, именно доставшиеся на долю Ивана детские разочарования в итоге сослужили службу по выделке его упорного, упругого, холодновато-подозрительного характера, уже не позволявшего хозяину легко даваться в обман. Молве про «всадника», однако же, Полуживец по большей части доверял.
Существо дела (источник – пересуды) заключалось в следующем. Сотрудники некой секретной лаборатории, ещё со времён Красной империи занимавшиеся вопросами не то физиологии, не то психосоматики, не то геронтологии и отмены физического увядания, нащупали и извлекли из мрака мироздания открытие, благодаря которому была освоена практика отделения человеческого сознания со всем его содержимым – воспоминаниями, опытом, обидами, мечтами, страхами, идейными заблуждениями и эстетическими миражами (по существу, самого заряда личности) – от присущего ему, этому сознанию, тела. Более того, возможным оказалось внедрять выделенное сознание в другое тело-носитель – так вывинченную из пыльного торшера лампочку вкручивают в люстру. Вторая часть задачи, которую решала эта (или уже другая) секретная лаборатория, состояла в том, чтобы научиться сначала штучным, а затем фабричным способом выращивать мясные люстры, дабы одряхлевший приют сознания заменять на новый, с иголочки. Эта часть пока хромала – производство юных тел для размещения в них зрелого заряда личности никак не ладилось. И вот недавно – то ли произошла утечка технологии, то ли сами секретные учёные ударились в предпринимательство – стало известно про небывалую услугу: кто-то кому-топредлагал и тот попробовал на время прописать свой рассудок в чужое тело, из которого законное сознание на то же время изымалось. Ничего удивительного: порох, в Европе ставший инструментом принуждения к цивилизации, на своей отчине в Китае служил не более чем огненной забавой, рассыпа́вшей в небе цветные звёзды. Так и тут – детская песочница, потеха: по большей части мужчины на пару дней перебирались в обличье женщин, женщины – мужчин. Людям с причудами предлагалось попробовать примерить тело кошки, пуделя или сыча. Говорили, будто можно влезть и в стрекозу, и в игуану, и в осетра, но тут воображение Полуживца смущалось и доверие к рассказчикам обретало свой предел.
Разумеется, дело велось без лицензии. Разумеется, организаторы переселения рассудка шифровались, как подпольщики. Разумеется, услуга стоила немалых денег… Иван не читал Кьеркегора, но подспудно с детства знал: чего мы боимся, того и желаем. Запретное любопытство и холодный страх неведомого давили его грудь и пускали мурашек по ложбинке позвоночника, когда он думал о самой возможности такого приключения. Как это ни странно, его неудержимо привлекала мысль испытать преображение, какое до сих пор смогли вкусить лишь воспетый Апулеем Луций, царевна-лягушка, испивший воды из копытца Иванушка, объятый колдовскими чарами Гвидон, коммивояжёр Грегор Замза да кое-кто ещё, кого сочтёшь по пальцам. Воистину наука вытворяет чудеса.
Полуживец и прежде был склонен к рискованным поступкам: прыгал на эластичной верёвке с моста, брал в конной школе уроки верховой езды и время от времени обедал в японском ресторане. Случилось даже такое: однажды он отважно предложил на сетевом форуме законодательно позволить однополым парам усыновлять тамагочи, а продукцию, содержащую пропаганду содомии, таврить клеймом «69+». За что тут же получил от писклявого ЛГБТ-сообщества прозвище Противный Фашик. А тут на тебе – «всадник». Отвернуться, не заметить? Как бы не так.