— Кто спрашивает?
— Президент Королевской академии художеств.
— Одну минутку, сэр.
— Мистер Хиксон у телефона, — зашелестело в трубке — ну точь-в-точь обанкротившийся дантист, у которого разболелись зубы.
Я покрепче прикусил карандаш и пробормотал:
— Мистер Хиксон, насколько мне известно, в вашем собрании имеется девятнадцать полотен и около трехсот рисунков знаменитого Галли Джимсона.
— В моей коллекции есть картины раннего Джимсона.
— Одна из них была продана в прошлом году у Кристи за двести семьдесят гиней.
— За семьдесят гиней, и она принадлежала не мне, а маклеру с Бонд-стрит.
— Даже при такой цене ваши девятнадцать полотен стоят не меньше двух тысяч фунтов, да и рисунков и набросков наберется еще тысячи на две.
— Простите, с кем я говорю?
— Я президент Академии художеств. Мне сообщили, что мистер Джимсон находится в крайне бедственном положении. Мне известно также из достоверных источников, что вы не имеете никаких прав на его картины. Но я слышал, что вы вошли в сговор с его бывшей натурщицей, алкоголичкой, чтобы лишить Джимсона его собственности.
— Это вы, Джимсон?
— Конечно, нет. Я бы не дотронулся до этого ублюдка и навозными вилами. Но я должен вас предупредить, что от него можно всего ожидать. Если он затаит обиду, он становится опасным. Он вступил в контакт с вашей сообщницей Сарой Манди, и у него есть могущественные друзья, которые намерены предъявить вам иск.
— Только зря потратят деньги, никаких оснований для иска нет.
— Я не сомневаюсь, мистер Хиксон, что вы наймете первоклассных адвокатов, которым нипочем положить на обе лопатки Великую хартию вольностей и Джорджа Вашингтона. И я полностью на вашей стороне. Таким негодяям, как Джимсон, вообще незачем жить на свете. Их надо уничтожать. Я говорю с вами как друг. Если до следующей недели Джимсон не получит то, что ему причитается, он грозится спалить ваш дом, а вам выпустить кишки. И он это сделает. Я слышал об этом от нашего общего знакомого. И решил вас предостеречь.
— Вы бы лучше внушили вашему другу Джимсону, что, если он будет продолжать в этом же духе, он только навредит сам себе. Угодит еще раз за решетку. И на более долгий срок. А если он, как вы говорите, в бедственном положении, так сам виноват. Всего хорошего. — И он повесил трубку. Но немедленно вновь снял ее. Потому что, когда спустя пять минут я набрал его номер, чтобы поговорить женским голосом, в качестве герцогини Миддлсекской, телефон был занят. И оставался занятым в течение получаса.
Это вывело меня из терпения, и я стал барабанить по аппарату. Пока не заметил, что на меня смотрит полицейский. Тогда я сделал вид, что уже переговорил, и дал стречка.
По правде говоря, я понял, что начинаю горячиться. Я вовсе не собирался угрожать Хиксону, что спалю его дом. Но стоит мне даже в шутку сказать что-нибудь в этом роде — ну, что я застрелю человека или выпущу из него кишки, — я начинаю на него сердиться. А сердиться мне вредно. Это выводит меня из равновесия. Тормозит воображение. Я глупею, и все идет вкривь и вкось. К счастью, я вовремя спохватился. Остынь, сказал я себе. Не теряй головы. Помни, что Хиксон стар. Он нервничает, он устал от забот и волнений. Да, это его главная беда. Бедный старикан. Волнения лишают его последних удовольствий в жизни. Он просто не знает, что и предпринять. Он сажает тебя в кутузку, и ему это очень неприятно; а как только ты выходишь, ты снова принимаешься допекать его. И он боится, что, если даст тебе денег, ты еще больше станешь к нему приставать, и волнения просто вгонят его в могилу. Он боится доверять тебе. Тут он неправ, но ничего не попишешь. Так он на это смотрит. Он не осмеливается поступать правильно, а когда поступает неправильно, не имеет ни минуты покоя. Бедный старикан. Расстрелял свой порох лет сорок назад и всю жизнь как сыр в масле катался. Ну где ему найти выход, старому ублюдку?
И я успокоился. Когда я пощупал пульс, то насчитал всего семьдесят шесть ударов в минуту. Совсем неплохо в шестьдесят семь лет.
И тут я вдруг вспомнил о москательщике. Я слишком задолжал в магазине красок, чтобы мне отпустили в кредит, а в лавке москательных товаров я не раз видел краски и кисти. Я зашел туда и спросил:
Сколько стоят те маленькие банки с образцами красок для малярных работ?
Москательщик был симпатичный старикашка. Лысый. В пенсне.
— Мистер Галли Джимсон? — сказал он, взглянув на меня.
— Он самый, — сказал я. Известность — оборотная сторона славы.
— Простите меня, мистер Джимсон, — сказал он, — кажется, у нас для вас кое-что есть. — И он пошел за стеклянную перегородку, где стояла его конторка.
— Очень рад, — сказал я, — что бы это ни было.
— Да, сказал он, заглядывая в ящик конторки, — так я и думал. Небольшой счетец.
— Благодарю вас, — сказал я, — я вам пришлю чек. — И быстро вышел из лавки.
Но он ринулся в атаку почти так же быстро. Оказался у двери скорее, чем я ожидал.
К счастью, перед лавкой стоял фургон с углем. Я нырнул под лошадь и забежал за фургон. Встал у переднего колеса. Полюбовался на москательщика за стеклом витрины. У него был немного удивленный вид. Он оглядел улицу, затем вышел из лавки и заглянул под фургон. Я тоже, но с другой стороны. А когда он обошел фургон и подошел к лошади, я уже был у задка фургона. Тогда он вернулся в лавку, а я на всех парах двинулся домой. Мне пришла в голову мысль. Облако должно быть алым. Столкновение разных оттенков красного — киноварь почтового ящика и темный краплак. Придаст динамичность. Я успел позаимствовать у москательщика всего четыре банки. Он не дал мне времени выбрать, слишком быстро нашел мое имя в своих книгах. Но все же у меня были теперь две красные краски, белая и синяя. Кистей я не достал. Прикреплены к картону проволокой. Последний раз мне удалось разжиться кистью в такой же вот лавке лет пять назад. Слишком много развелось юных Рафаэлей, охочих до чужого добра.
Я сделал недурную кисть из палки и куска веревки и реализовал свою идейку насчет двух красных. Алый отсвет на облаках. Малиновые яблоки. Ева — терракота с алыми отблесками. Очень неплохая идея, не дает ноге слишком вылезать. Но я не стал долго смотреть на холст. Слишком уж быстро все это возникло. Идеи, которые растут с такой быстротой, не выносят солнца. Им нужно время, чтобы пустить корни. Я удрал в «Орел». Поглядеть, не улучшилось ли у Коукер настроение. И выяснить, не одолжит ли мне кто-нибудь кровать, чайник и сковородку. Или хотя бы сковородку.
В буфете никого, кроме Коукер. — Опять Вилли? — спросил я. Вилли — ее молодой человек. Клерк с товарного склада. Фигура — бутылка с содовой. Птичье лицо: глаза и клюв. Бас в церковном хоре. Планерный клуб. Спортивный мальчик. Ястреб-перепелятник. Гроза девчонок. Коукер регулярно ходит в церковь, не пьет, не курит. Вилли — ее единственная слабость.
Коукер нацедила мне кружку пива, но не дала, пока я не заплатил. Последний шиллинг. Но она кинула мне через стойку пару носков.
— Не какая-нибудь дрянь от Вулворта, — сказала она. — Только вздумайте заложить, душу вытрясу.
— Спасибо, мисс. Я вот ломаю голову, в каком отеле мне переночевать. В моем палаццо выбиты все стекла.
— Только не у меня. К себе я вас не пущу. Попытайтесь у Роутона.
— У Роутона нет мест, — сказал я.
Коукер ничего не ответила. Но взгляд у нее был отсутствующий. А когда у нее такой вид, будто она боится, не расстегнулась ли у нее подвязка, она обычно настроена дружелюбно. Я уже было собрался попросить у нее пять шиллингов под наследство, которое когда-нибудь получу, как она сказала:
— Я их купила для Вилли.
— А с ним разве что случилось?
Коукер ничего не ответила. Лицо ее было непроницаемо, как кафель в общественной уборной. Затем сказала:
— Сбежал с Белобрысой.
— Вернется, стоит поманить.
— Только не он. И на пять лет его старше. Вдова.
— Есть о чем горевать. Заведешь себе парня получше.
— Только не я, — сказала она. — С Вилли мне просто повезло. Спасибо гимнам в прошлое Рождество... при плохом освещении.
— Все еще поешь в церковном хоре?
— Нет и не буду, мистер Джимсон. Хорошенького понемножку. Ноги моей больше не будет в церкви.
Ненавижу Бога. Справедливо это, по-вашему, дать девушке такое лицо?
— А ты не расстраивайся, Коуки. Не лезь в бутылку. Я вот погорячился и попал в беду.
— Захочу и буду, — сказала Коукер. — Кто мне запретит? Плевать мне, что со мной станет. Еще когда я была сопливой девчонкой и у меня болело ухо, я, помню, говорила: боли, боли, проклятый подвесок, поделом мне, лучшего я не заслужила.
— Брось болтать чепуху, Коуки, — сказал я. — Ты молода. Ты не знаешь жизни. Как бы ни было плохо, может быть еще хуже. Гони прочь такие мысли. Не давай им воли над тобой. Мой отец умер, когда я был еще совсем маленьким, и мы с матерью переехали к дяде, который повадился проверять, что крепче — его сапог или мой зад. И когда моя бедная мамочка видела, что я плачу, она обнимала меня и говорила: «Не держи на него зла, Галли, не то это отравит тебе жизнь. Ты ведь не хочешь, чтобы этот человек испортил тебе жизнь?» — «Нет, мам, лучше умереть». — «Вот и не держи на него зла, милый. Выбрось все злые чувства из сердца». — «Хорошо, мам, буу-буу, завтра». — «Нет, сегодня, сейчас же». — «Не сейчас, мам, очень уж это скоро». — «Нет, сию минуту. Ты не должен оставлять зла в своем сердце даже на минуту. Это очень сильный яд». — «Буу-буу, — ревел я, — это от меня не зависит, мам». — «Верно, мой миленький, мой маленький, мой бедный ягненочек, от тебя это не зависит, но Боженька тебе поможет. Давай попросим его». И она заставляла меня становиться на колени и просить о прощении.