— Слышь… Я вот что хочу спросить: ай ты впрямь от меня уйти надумал? Или в испуг хотел ввести?
— Ага. Впрямь.
— Обидели мы тебя, Степа?
— А это здесь ни при чем: обидели, не обидели. Сам я так вырешил, что с этих пор другая мне планида выходит.
— Обожди, мужик, — бабка склонилась к Мазунину и положила ладошку ему на лоб. Он не шелохнулся. — Обожди. Ты глаза-то не отводи, дай и мне словечко сказать. Вот что, Степан: жись мы с тобой прожили — как секундочка она у меня прошла. И друг друга-то вроде как и не видали — знали робили да ругались, — а ведь я за тобой, как за сугробом, жила. Знала: хоть какая падера подымись — Степка у меня все выдюжит. А я уж где-нито сбоку прилеплюсь тихонечко. И знаешь — больше всего о старости думала: ладно, дескать, она у нас пройдет! А что? Все есть, робята хорошие — живи да веселись! А ты — вон оно как… — она отвернулась, вытерла глаза.
— Да. Уж так. — Мазунин вздохнул, сложил на груди руки.
— Ты не к Любке ли, гулеванке своей, собрался?
— А тебе-то что?
— А то! — вдруг со злобой сказала старуха. — Ежели так, надо было на ей жениться, а мне свет не застить!
— Да не пошла бы она за меня.
— Ага. Значит, хуже меня и бабы тогда у тебя не было? — снова заплакала бабка.
— Зачем не было? Ты тоже не плоше других была.
Мазунин сел на кровати, дотронулся до колена жены, поюлил глазами, отыскивая ее взгляд. Произнес с тоской:
— Не реви ты, Клаша. Не то ты говоришь. Мне теперь, вишь, одному побыть охота. Ни твоей, ничьей суеты чтобы не видеть. Пущай душа отдохнет.
— Да где хоть жить-то будешь?
— А не знаю. Пока здесь побуду, а там подумаю.
— Одна, одна остаюся-а! — горевала старуха, тряся головой. — Ох, смертынька моя-а!
— Пошто одна? — выкрикнул Мазунин. — А ребята? Да не реви!
— Что ребята? — притихла вдруг бабка Клавдия. — Ребята — они хорошие, прокормят. Да ведь мы с ними разно говорим! Оне меня не понимают, я — их. И жись разная, и разговоры другие, и понятия ихние да наши не сходятся. Ты — мужик мой, Степа, у нас и язык-от один; я тебя и ругаючи-то жалела. А ругались — что ж! — меня по-другому разговаривать не больно учивали. Тоже тяжело жила.
Мазунин встал, подошел к окну.
— Не сердись, Клава. — Голос его задребезжал, сорвался. — Не сердись. Ты не думай, что из-за тебя, то, другое… Ты хорошая! Я, может, ненадолго уеду! Мне это дело по своей совести надо решить, а то — тоска оттого, что мог, да не смог, враз меня скрутит. И никому от этого хорошо не будет. Ишь, как меня теперь точит. А так — ненадолго, может! Подурю, да и… приеду, пожалуй! — с сомнением сказал он.
— Разводиться-то будешь? — прошептала старуха. — Давай уж скорей тогда, чтобы позор пораньше прошел.
— Да не! — махнул рукой Мазунин. — Обождем пока.
По приезде из госпиталя Мазунин с неделю вел жизнь беспорядочную: то лежал безвылазно у себя, то слонялся по дому, то шел на крыльцо курить. После долгих раздумий вытащил заветную тетрадочку и снова принялся писать воспоминания. Писал теперь о войне.
Военный путь Мазунина был долгий, тяжкий. В финскую он в боевых действиях не участвовал, зато попал в учебный полк, где его выучили на командира орудия — легкой «сорокапятки». Демобилизовавшись, за станком простоял совсем недолго: началась новая война, на которую он и ушел добровольцем в первом наборе. Сначала часть формировали как артиллерийскую, но на подмосковное направление они попали обычными пехотинцами. А там их растасовали, и теперь Мазунин сам толком не мог вспомнить, как оказался в стрелковом батальоне командиром отделения. Приходил по Красной площади в памятном ноябрьском параде, но ничего существенного не запомнил — видел только снег, грудь идущего рядом и думал: держать, держать равнение…
После парада дивизия прибыла на передовые позиции. Двое суток их почти беспрерывно бомбили да обстреливали из орудий…
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ СТАРИКА МАЗУНИНА
Я тогда в бомбежке был первый раз. Но все ж таки служил уже по третьему разу, а другие были ребята необстрелянные. Они бегали по полю, их убивало осколками. Командир нашего взвода, младший лейтенант орденоносец Непряхин, тоже был убит, бойцы почувствовали его смерть и устрашились неприятеля. Но я, под угрозой применить оружие, остановил их и сказал, что если будем действовать порознь и не по уставу, то или совершим измену, или враг всех перебьет. После этого начали копать окопы, потому что бомба хоть и летит сверху, а бьет чаще искоса, и тогда нет спасения. Бомбили нас весь день и весь вечер, а ночью били из орудий, и когда я утром пересчитал бойцов взвода, где принял командование по приказу ротного командира лейтенанта Дятлова, то их было только восемнадцать из двадцати девяти. С утра снова стали бомбить, но потери были уже меньше, потому что бойцы успешно ночью потрудились и были в траншеях, которые получились, когда прорубили проходы между бомбовыми воронками. К середине дня я умственно сильно устал и замерз, а немец начал так сильно бомбить, что я даже подумал, что хоть бы меня скорей убило и я не мучился. Но подумал о бойцах, устыдился и стал ползать по траншее и рассказывать, как приезжал в наш заводской клуб Игорь Ильинский, а Лешка Бусов достал два билета и пошел пригласить свою девушку, но по дороге зашел на купальню, и там у него украли новые штиблеты, а больше ничего не взяли, и как он босой шел по городу и всем жаловался на этот случай. Так я рассказывал, пока не пришел связной сказать, что комроты зовет меня в блиндаж, который ему сделали. Я пошел в блиндаж, там были ротный, два взводных, а именно лейтенант Ратько и старшина Огурцов, старшина роты Симкин и фельдшер Анастасия Лобода. Я стал просить закурить, мне Лобода насыпала табаку на одну свертку, а потом не стала давать курить ни мне, ни другим, хотя мы и видели, что у нее полный кисет. В блиндаже было уже не так опасно, можно было бояться только прямого попадания, чего не произошло. Но когда я к ночи пришел в расположение своего взвода, активных штыков осталось только принадцать бойцов, да один был сильно обморожен, и его пришлось отправить в тылы. Ночью немец бил из орудий уже не так сильно, а утром прибежал батальонный адъютант старший и сказал, что комбат ночью ходил к командиру полка, там сказали, что на проселке, в километре за позициями, стоит брошенная пушка, совсем исправная. И надо ее скорей перетащить к себе, пока другие не забрали, вот он ходит по взводам и ищет артиллеристов. Я ему сказал, что являюсь по основной должности командиром орудия в звании сержанта, и он велел взять солдат и идти за пушкой. Мы пошли по проселку и увидели там «сорокапятку», тут же были погибшими два человека с расчета и лошадь, все посеченные бомбовыми осколками, а где были остальные из расчета, не знаю. Мы пушку прикатили, поставили на позицию взвода и еле успели, потому что неприятель пошел в наступление. Позиции у нас были не танкоопасные, потому что впереди была крутая балка и танку преодолеть ее было невозможно. Но фашист пустил пехоту, она бежала к нам цепью и била из оружия. Но до балки мы ее не допускали, а из-за балки ихние автоматы до нас не доставали, и потому мы их поражали как хотели, и я бил по ним из своего табельного оружия, каким была винтовка Мосина. Тут был такой случай. Фашисты поставили станковый пулемет на крайнюю избу в деревне, которая находилась за балкой, и открыли настильный огонь. И этим огнем поразило большое количество наших красных бойцов и командиров, в том числе комроты Дятлова. И под прикрытием этого огня немец пошел вперед и стал скатываться в балку. Тут на позиции нашего взвода прибежал комбат Моргун, стал грозить мне наганом и нехорошо ругаться, почему я не стреляю из пушки. Я ему сказал, что снаряды берегу, потому что их пять, а мало ли что может быть. Тогда он вогнал в наган патрон и приказал бить по пулемету из орудия, а если не подавлю эту огневую точку, то пусть не только ему будет плохо, а сперва мне. Тут я начал вести артиллерийскую стрельбу. Но поначалу все оглядывался на комбата и сильно переживал, потому один снаряд выпустил зазря. Но вторым и третьим взял неприятеля в вилку и с четвертого снаряда имел прямое попадание. Комбат тогда сказал, что если останется живой, то вечером представит к ордену. Но жив не остался, и к полудню был убит в рукопашной, когда нам дали с резерва роту, и мы гнали врага аж до деревни, в которой он был утром, и решительным ударом захватили ее. И в этом бою раненый немецкий солдат, которого я нашел в избе и стал с ним культурно разговаривать, а он был весь в крови, и потому я сосчитал его безопасным, бросился на меня и рассадил кинжалом ногу от паха до колена, за что и принужден был его ликвидировать. Мне хоть было не очень больно, но вытекло много крови, и потому был отправлен в санбат.
Обратно в эту часть Мазунин уже не попал, а в составе артдивизиона был направлен на Юго-Западный фронт, где летом сорок второго стоял с батареей насмерть, прикрывая отходящие к Сталинграду части, оставшись из всей батареи вдвоем со взводным, тащил к своим, раненого, топкими донскими плавнями. Выйдя в расположение отступающего полка, прибился к нему и, став снова пехотинцем, делал свою солдатскую работу: ходил в разведку, рыл окопы, бросал гранаты, стрелял, хоронил товарищей… Вернувшись волей судьбы снова в артиллерию, получил под команду уже не одну, а две пушки и в звании старшины стал командовать огневым взводом. С обязанностями своими он справлялся, после прибытия на Воронежский фронт боевых действий они почти не вели, и Мазунин совсем уж было привык к полумирному, позиционному житью, пока не произошел тот случай в июне 1943 года.