Вот он, город Горлихин! Трижды проклятый ещё до своего сотворения. Кем? Да хрен знает кем, но кто-то точно его проклял. Разве можно в такой срани жить и быть не проклятым? Унылые дома, противные морды. Проклятие — в небе над ним.
Шёл по улице, смотрел по сторонам. Местность не узнавал. Да и чего тут узнавать? Обыкновенные покосившиеся избы, каких миллионы. Кто вообще эту деревню городом назвал? Разве это город? А, вон пара каменных домов виднеется. Двухэтажные, грязные, словно бараки. Ну всё, город, базара нет.
Как там улица называлась? Ну-ка думай, думай, помнил же… Лейтенантов! Точно: Лейтенантов… Я же помню, что какое-то неприятное название. Ещё в детстве оно мне не нравилось.
— Эй, бабусь! — крикнул проходившей мимо старухе. — Улица Лейтенантов далеко отсюда?
— Туда, — махнула старуха рукой в каком-то неопределённом направлении. — За парком.
— Недалеко пешком?
— Близко, близко, — закивала она.
Двинул. Парк, или то, что им называлось, действительно вскоре обнаружился. Помню, было, было здесь нечто подобное. Пустырь не застроили, посадили кучку деревьев, поставили пару скамеек, окрестили парком.
На одной из скамеек чувак сидел с мольбертом. И типа рисовал. Бородатый, морщинистый, спившийся — типичный алик. Но видать с претензией. Папаню мне напомнил. Не биологического, которого я не знал, а того, кто значился отцом номинально. Тот тоже, бывало, с бодуна, брался вдруг за кисть и с невъебенным видом несколько часов кочевряжился над ватманом. Что-то рисовал, бездарь. Один раз выпросил выставить свою недоразвутую мазню в ближайшей библиотеке. Называл это выставкой, урод. Я видел, как над этими картинами люди ржали. Мне тогда ещё его жалко было, материл про себя всех, а сейчас понимаю, что смеяться над ним — это мало. Его четвертовать надо было за своё художество. Художники хуевы.
Ей-богу, я трогать этого юродивого не хотел!
— Молодой человек! — окликнул он меня, и уже сама интонация голоса — высокомерная, противная, визгливая — вывела меня из себя. — Не желаете свой портрэт получить?
Гандон, он так и сказал: портрэт!
— Скока? — спросил я. Не сразу же его мочить.
— Сто рублей, — развёл он руки с величайшим недоумением, словно демонстрируя, что каждое человеческое существо, да и нечеловеческое тоже, знает его расценки.
Кроме тебя, Киря. Ты понял, что он хотел тебе сказать? Понял, нет? Что ты чмо, раз не знаешь, сколько стоит его мазня. Что ты низшее существо. Что ты крыса вшивая. Ты это переживёшь?
Я въебал ему с ноги. Прямо подошвой в харю. Прямо без лишних вступлений. О чём тут ещё разговаривать, чего выяснять? И так всё ясно.
О-о, кайф-то какой!
— Падаль! — топтал я его ногами. — Хочешь легко жизнь прожить? Рисовать хочешь, а другие на заводе горбатиться должны? Не получится, выродок!
Лицо его быстро кровушкой залило. Он руки выставлял, пытался закрыться. «На помощь!» — хрипел. Ссукабля, даже на помощь позвать нормально не может. Гордо, шёпотом. Чтобы потом, в горьком одиночестве, проклинать людской род за то, что он не протянул ему руку помощи.
— На те, гнида! — пиздил я его. — Не отделяйся от человеческого коллектива. Исусёнок чему тебя учил? Смири гордыню, тварь! А ты возгордился, над толпой возвыситься захотел. Художника из себя изображаешь. Какой ты к ёбаной матери художник? Ты бездарь!
Он корчился на земле. Я прошвырнулся по его карманам. На большой улов рассчитывать не приходилось, с алкоголиков нечего взять, но рублей двести с мелочью набралось. Неужели нарисовал кого-то?
— Думаешь, я несправедлив? — добавил я пиздюлей перед расставанием. — Ошибаешься, мне позволено. Я вершитель судеб. Я соль земли. Я совесть народная. А ты — мерзкая человеческая падаль.
От последнего удара он застонал особенно надрывно. Я сломал его мольберт, разбросал из пенала мелки. Думал из одежды чего-нито снять, но на этом бомже одно барахло висело.
Всё оттого, бурлило внутри, что миром правит долбанный гуманизм. Всё поэтому. По этой причине такие уроды, как этот клоун, и существуют. Общество само себя уничтожает. У нас культ слабости. Каждая слабая, безвольная вошь — уважаемый гражданин. А сильный человек, который молча свою лямку тянет — всеми презираемое быдло. Расплодили актёров, музыкантов, режиссёров всяких, писателей ёбаных — а кому они нужны?! Вот и получайте за свою слабость вымирающее человечество! Одни инвалиды в нём, одни душевнобольные, одни извращенцы.
Я? Да, и я в этом же списке. Я тоже продукт слабости. Это моя участь. Борюсь, но, похоже, всё тщетно. Всю силу приходится применять, чтобы удержаться на плаву, всю энергию, но их уже не хватает. Кто из людей выдержал бы то, что выдержал я? А, вы выдержите десяток годков на строгаче, задроты? Да куда вам! Единицы если только. Хоть эта сука очкастая и свистела, что всем трудно, но, видит бог, это неправда. Кому-то просто трудно, а кому-то ой как трудно. Где же справедливость, я вас спрашиваю? Я выкупаю своими страданиями десяток счастливых человеческих туш? Да, Господи? Ты так это трактуешь? Тогда отрицаю я тебя. Отрицаю полностью! Нет тебя, никогда не было и быть не может! Все равны на этой земле, значит и страданий у каждого должно быть поровну. А если у кого-то меньше, то я поделюсь с ним.
— Ну, здравствуй, сучка! — скалился я, глядя на тётку.
Улица имени доблестных недоумков-лейтенантов нашлась, дом я вспомнил. Точнее, вычислил. Он мне почему-то другим представлялся. Колонка водная помогла — он как раз напротив. Помню — каждый урод у окон дома останавливался и скрипел механизмом рычага. Текла вода, прохожий тянул губы к струе, утолял жажду. За день мимо окон проходила сотня ублюдков, желающих напиться. Кошмар.
Кстати, я тоже напился, прежде чем к тётке ткнуться.
— Кто это? — всматривалась она подслеповатыми глазами в меня.
И уже дрожала — не привыкла тётенька к нехорошим словам. Отступала по коридору и дрожала. Ой, то ли ещё будет!
— Дед Пихто, — мне веселее становилось, — собственной персоной.
— У меня здесь телефон стоит, — бормотала она нервными губами, — я сейчас позвоню куда надо…
Мне радостно тётку было видеть. Бля буду, радостно! Всё-таки первая родственница в поле зрения. Даже обнять её захотелось.
— Ты чего, Маргарита Петровна, не узнаёшь родственничка? Совсем припухла?
— Какого родственничка? — шептала тётка. — Ступай отсюда по добру…
— Ах ты, гадина! — хохотнул я. — Не признаёшь родную кровинушку?
Тётка ещё попялилась, отступила на пару шажков, а потом выдала свистящий горловой звук, неожиданно сложившийся в звуки моего имени:
— Кирилл!..
— Во, вернулась память! Молодчина!
Мы оказались на кухне. Кухонька производила приятное впечатление. Красивая газовая плита, светло-коричневый гарнитур, ласкающий глаз голубоватый кафель — когда я садился, таких милых кухонек ещё не делали. Только бельё её портило — сушилось на верёвке, растянутой через всю кухню.
— Хорошо живёшь, Петровна! — воскликнул, оглядываясь по сторонам.
Она упёрлась в табуретку и, бросив на неё мимолётный взгляд, села. Я пребывал в некоторой нерешительности. В принципе, мне мстить ей не за что. Я тут по другому поводу.
— Ну, что, женщина, будем говорить или молчать будем? — подмигнул ей.
— Кирилл, — хлопала она ресницами, — освободился что ли? Давно?
— Мне от тебя только одно надо, — присел я на свободную табуретку. — Узнать, где Галина. Если скажешь, я тебе ничего не сделаю. Если нет — пеняй на себя.
— Кирилл, солнышко, да что ж ты мне сделать хочешь?
Подожди, голубушка, ещё не придумал.
— Вопросы здесь задаю я. Итак, повторяю: где Галина?
— Кирилл, господи боже мой, разве ж я знаю, где Галька. Я почитай столько же, сколько тебя её не видела. Вы же нелюдимые, тётку не навещали, откуда я знать могу?
— Понятно, — поднялся я с табуретки.
Вот так вот, ссукабля… Хочешь с ними по-хорошему, а они…
Сорвал верёвку, скинул с неё бельё и стал связывать тётку. Она посопротивлялась, повыла, но потом, после того, как я заткнул ей рот полувысохшими трусами и немного побил, затихла.
Я достал пику и провёл лезвием по её лбу. Потекла кровь. Маргарита Петровна вздрогнула, натужилась, чтобы закричать, но издала лишь истеричное мычание, сопровождавшееся сонмом мелких слюнных брызг, не сдерживаемых кляпом.
Я смотрел на неё любовно. Подожди, подожди, радость моя. Сейчас кровь начнёт стекать в глаза, заливать их — знаешь, какое классное ощущение!
На табуретке ей не сиделось, тётка тряслась и норовила сползти на пол. Я ей не препятствовал.
— Ну что, — смотрел на неё сверху вниз, — поделишься со мной тайнами мадридского двора?
Тётка замычала. Я оттянул верёвку с её рта и вытащил кляп.
— Где Галька? — склонился над ней.