- Не знаю. Пожалуй, красивая.
- Ну так приведи ее завтра вместе с Гришей, - сказала она. - И пусть оденется понарядней. А вечером будут у вас триста фунтов. Я ей помогу. Мне тоже в первый раз помогла одна такая, как я.
- Если ты меня любишь… - начал я.
- Дам. В Иерусалиме, - сказала она. - И не триста фунтов. А три тысячи. Может, и больше. Днем будешь ходить плавать, а по вечерам будем развлекаться вместе. Но в Иерусалиме.
- Гриша скорее ее убьет, - сказал я.
- Но против меня-то Гриша не возражает? Он хороший друг, даже не спросит, откуда деньги, чтобы ненароком тебя не обидеть. Он любит жену, ты любишь меня, так какая тебе разница?
- Берешь меня на содержание? Так что ли, Ева? - сказал я.
- Я тебя люблю, - сказала она. - Шлюхи тоже могут любить. Если не веришь, спроси у Гришиной жены.
Ну вот, все они такие. Как упрутся на своем, с места не сдвинешь. Жизнь для них - драма, скука им неведома.
- Давай больше не будем об этом, - сказал я. Лежал рядом с ней, и снова охватывал меня жар, и я тщетно старался не думать о толстом, потном, терпеливом человеке, дожидавшемся ее в кафе.
- Я у тебя первый, - тихо сказал я. Она промолчала, и я почти крикнул: - Первый! У тебя не было никого, кроме меня. Ни разу в жизни.
Она молчала; я изо всех сил ударил ее по лицу - раз, другой, и тогда она сказала:
- Да.
Потом Ева ушла, а я немного вздремнул. Меня разбудил голос, доносившийся из-за стены. Набожный сосед молился вслух. Я лежал тихо, прислушиваясь. Он, похоже, был стар; чувствовалось, молитва утомляет его, часто ему не хватало слов. В этом было что-то жуткое и по-настоящему высокое, и я лежал неподвижно, зная, что никогда не забуду ни этот день, ни молитву за стеной, ни голос старика, которого я никогда не видел и никогда не увижу. Снаружи творилось что-то невообразимое, сейчас хамсин ощущался и здесь, в комнате; я задыхался, у меня колотилось сердце. Небо посерело, и как сталь неподвижно было море. Отчаяние и усталость охватили всех: тех, кто приехал сюда, и тех, кто здесь родился. И не было исключений: жар и мгла накрыли страну, ее море и пустыню. В хамсин, случалось, умирали звери и птицы и почти всегда умирали люди. Засыпая снова, я подумал сквозь сон, что в такой вот день умирал Иисус. И тут не пощадило Его небо; так, может, Он один, один-единственный, поистине шел своим путем до самого конца. Я лишился всего: у меня больше не было никого и ничего; но я, по крайней мере, мог думать об этом, лежа здесь, в этой постели, в душном номере, пусть портье уже пару раз толкался в дверь, потому что номер был нужен другим мужчинам и другим женщинам; и я был счастлив, что мог думать о Нем в день смерти Его. И никто не мог мне этого запретить. Никто. Ни мне, ни кому-то другому, где бы мы ни были и кем бы ни стали. И потому прейдут земля и небо, но лик Его пребудет вовеки.
И снова на следующее утро Гриша настоял, чтобы мы пошли на хайфское шоссе.
- Но ведь там пес, Гриша, - сказал я. - Ты же знаешь, как собаки меня любят. Не дай Бог эта тварь кинется, я ведь костей не соберу. Можешь смеяться, но с меня хватит неприятностей.
- Ну и что, что пес? - сказал он. - Ведь он-то тебя не тронул. Что ты чушь городишь? А мне вот приятно пройтись поутру.
Я подумал, что, может, и в самом деле его не будет, может, он там вчера оказался случайно. Но он был: в то же время, что и вчера, стоял посреди дороги, словно мы загодя по телефону договорились о встрече. Я хотел свернуть в сторону, но он уже заметил меня. Подбежал вприпрыжку, встал на задние лапы и положил мне на плечи тяжеленные лапы. Я прямо не знал, что и делать; набравшись храбрости, погладил его по брюху. Ему понравилось, он радостно заворчал, лизнул меня огненным языком, а потом пошел за нами к автобусу.
- Знаешь, Гриша, - сказал я, - кажется, я пришелся ему по душе. Ему одному из целого миллиарда собак. Это хорошая примета.
- Не такая хорошая, как тебе кажется, - сказал Гриша.
- Почему?
- Сволочь псина, - лениво сказал он. И криво усмехнулся: - Мне так больше всего жалко шакалов, - сказал он.
- Почему?
- Потому что им вовек отсюда не выбраться, - ответил он и погрозил псу кулаком. - А твой пес уедет. И всюду будет чувствовать себя распрекрасно.
- Почему это он должен уехать? - спросил я, в тот день впервые подумав, что Гриша сошел с ума. - Почему он должен уехать, с чего ты взял?
- Ни с чего, - сказал Гриша.
В бюро по трудоустройству Грише сказали, что пока ничего подходящего для него нет, но не надо волноваться. Потом мы, как вчера, пошли в сторону моря и договорились встретиться на остановке автобуса в шесть. Я взял у Гриши парочку сигарет и отправился разыскивать Еву. В кафе ее не было, но официант меня знал и принес бутылку пива. Не прошло и пяти минут, как ко мне подошел какой-то тип.
- Мне бы хотелось, приятель, поговорить с тобой, - сказал он. Он сел; я сразу понял, с кем имею дело. У него были свои девочки, и, должно быть, давно. Я научился их распознавать; оденься такой хоть кардиналом, я ни с кем сутенера не спутаю. Они всегда обращаются к тебе с этакой профессиональной доверительностью и буквально прилипают взглядом к твоему лицу.
- Ева - твоя женщина? - спросил он. - Я не ошибся? На тебя работает?
- Допустим, - сказал я. - А тебе не все равно?
- Дельце есть, - сказал он. - Можно неплохо заработать. А ведь тебе, милок, деньги нужны.
Я сразу понял, к чему он клонит, и рассмеялся.
- Хочешь, чтобы я ее кой-куда упрятал на время? - сказал я. - Верно говорю?
- Точно, - сказал он. - Ева живет в Иерусалиме. Вот пусть там, где живет, и ходит в город. Ездить на автобусе в Тель-Авив и ловить здесь клиентов - штука не хитрая, никому ведь не запретишь влюбиться в девушку и пойти с ней в гостиницу. Так ведь?
- Натурально, - сказал я. - Увы, в моем возрасте самое приятное в любви - жратва. Так что на эту тему со мной говорить бесполезно.
- Вот-вот, - сказал он, словно не слыша меня. - К такой девушке не придерешься. Она потом как ни в чем ни бывало возвращается в Иерусалим, где никто или почти никто ничего об этом не знает, и строит из себя порядочную. А что делать нашим девушкам? Тем, которые ходят здесь?
- На хрен мне сдались ваши девушки, - сказал я. - В этом мире все хотят трахаться. Кое-кто останется и на вашу долю.
- Ты не прав, милок, - сказал он. - Зря так думаешь. Вот ты, например, в прошлом году пять месяцев работал на стройке, не имея разрешения, и никто тебе не сказал ни слова, хотя все об этом знали. Почему ты бросил работу?
Я протянул к нему правую ладонь; в 1944 году в нее угодила пуля и выхватила кусочек кости, а потом я еще сломал руку в этом самом месте.
Я не могу ни сжать кулак, ни поднимать тяжести; и вот сейчас он держал мою ладонь в своей сильной горячей руке и внимательно ее разглядывал.
- Тебе нужна легкая работа, - сказал он.
- Спасибо за участие, - сказал я.
- Я тебе помогу, - сказал он.
- Мне поможет Ева, - возразил я. - А у ваших баб появится время, чтобы соскрести мозоли с задниц.
Он положил руку мне на плечо.
- Ева ничем не отличается от них, - сказал он. - Все они поначалу были такими. Она-то думает, что в один прекрасный день встретит простофилю, который на ней женится, возьмет заработанные ею деньги и ни о чем не вспомнит. Но вот ты, например, ты ведь не из таких, верно я говорю? Ты ведь на ней не женишься и жить с ней вместе не будешь, а значит, гроша ломаного от нее не увидишь. Не твое это дело. Бросай, хватит с тебя. - Он снова положил руку мне на плечо. - Никому неохота быть сутенером. Но стоит разок поскользнуться, так всю жизнь на заднице и проедешь. Говорю, бросай. Ты поможешь мне с Евой, а я дам тебе денег, хватит на пару месяцев. А за это время, глядишь, работу подыщешь. Бросай, прошу тебя.
Глаза у него были припухшие, тяжелые, он глядел на меня и улыбался.
- А ведь я даю тебе шанс, - сказал он. - Что ты, что другой - мне все равно. Для меня это всякий сделает.
Только я вижу, что тебе больше всех нужно. Ты еще можешь найти что-то свое, свой хлеб есть. Ну а Ева все равно ходить здесь не будет.
- Что вы ей сделаете? - спросил я.
- Да так, - сказал он, - что-нибудь сделаем. Что потребуется, то и сделаем. Но тебе с этого уже ничего не обломится.
Он тяжело двинулся прочь; вообще, он был тяжелый, вялый, но, похоже, мужик неплохой. Наверное, была у него жена и ребенок, и, наверное, когда-то его сбили с ног, и с тех пор он так и не оклемался.
- Загляни как-нибудь вечерком, - сказал он. - Выпьем, развлечемся. А захочешь, пойдем в кино. - И вдруг беспомощно признался: - Ох и люблю я кино. Больше всего на свете. Ладно, надумаешь, приходи, - сказал он. - Я обычно сижу вон в том кафе. - Он махнул рукой в сторону моря. - Спроси Бен-Ами, а если меня не будет, подожди немного.
- И не жаль тебе Еву? - спросил я, чтобы слегка его подразнить. - Такая молодая, такая красивая, а ты хочешь упрятать ее в кутузку. Неужто тебе ее не жалко?
Он склонился надо мной; духом от него шибало крепче пива и табака. Но это был дух здорового человека.
- Жалко, - ответил он. - Жалко. Даже больше, чем тебе. Ты ведь не сутенер. Для тебя это так, на раз. А для меня - на всю жизнь.