Анна, Агата, Рада
Анна, Агата и Рада, три сестры, дочери одних родителей, лежали под деревом. Только что они накупались до одури, наговорились непристойностей, полных любви и солнца, глядя друг на друга, так что солнце горело ярче, брызги летели выше и сильней шелестели деревья от смеха и девичьего мата, летевшего над рекой. Теперь, наконец-то одетые, с пунцовыми щеками и застывшими словами на языках, они лежали под деревом и думали о скором замужестве Анны, старшей из них.
Анна думала, что в первую ночь заставит мужа рвать на ней одежду и ловить, как женщину-оленя из отцовской книжки о лопарях. Анне было девятнадцать, груди Анны были с яблоко, разрезанное надвое, и руки Анны уже давно устали ласкать собственное тело.
Агата, младшая от Анны на год, любила свою старшую сестру сколько хватало сил. Когда Анна выйдет замуж, я отдамся папиному ординарцу и напьюсь, — улыбалась Агата и не верила своим мыслям. Она закрывала глаза и видела тусклый свет недавней бани, на пологе Анна еле живая, сама Агата едва ли живей, а Рады тогда с ними не было. Грудь у Агаты ласковая, с женскую ладонь, вдвое больше Анниной.
А Рада, в свои пятнадцать лет уже успевшая ощутить тяжесть мужского тела, думала: золотая Анна, чудесная Агата, вы не знаете мой секрет, — и гладила руками траву.
Ингвар Васильевич был финн по отцовской линии и работал хранителем коллекции зоологических экспонатов, собранных еще при царе. К Ингвару Васильевичу часто приходили дети вместе со своими наставницами, чтобы увидеть все своими глазами. И дети, и наставницы очень боялись Ингвара Васильевича, когда тот встречал их у порога темной залы, одним щелчком включал освещение и начинал свой рассказ.
Он водил их по огромной комнате, в которой между перегородок в высоких шкафах до потолка были и птицы, и пушистые звери, и рыбы, и змеи, и пауки, и окаменевшие моллюски, были восковые макеты, и черви, и ужасная обезьяна с отрубленной лапой, были рога лосей, были скелеты лягушек и даже такие сложные экспонаты, где этап за этапом показывалось развитие гекконов.
Дети в страхе смотрели на Ингвара Васильевича, который ворошил свои желтые волосы, поправлял шейный платок и говорил уверенно, совсем не улыбаясь своим маленьким слушателям.
Иногда он вытаскивал табурет или лестницу и доставал неизвестно с какой высоты маленькую птичку на доске: этого крапивника я набил, — говорил он, насупившись, и дети не понимали до конца смысл его загадочных слов. Это мои щитомордники, — говорил он в другой части залы перед шкафом с двадцатью одинаковыми черными гадами в круглых банках, говорил и тыкал пальцем в пятерых из них. Это вот киви, — говорил Ингвар Васильевич совсем грозно, и дети замирали ни дать ни взять как те две маленькие птички-киви в стеклянном ящике под его рукой.
До свидания, дети. Любите всех, кто живет рядом с вами, — экскурсия подошла к концу.
Проходило время, и мальчики, побывавшие у Ингвара Васильевича, став кавалерами, неожиданно для всех обматывали себе шеи мамиными и сестриными платками. А бледные девочки, когда подрастали, понимали, что Ингвар Васильевич был их первой любовью.
Когда Оля забеременела, радости, что воцарила в доме, хватило бы на всю Советскую республику. Все взялись над ней подшучивать, над ней и друг над другом, потому как каждый готовился кем-то стать после рождения нового родственника. Лето было жаркое, и Оля вовсе поселилась в купальне, взяв туда с собой только своего мужа, а все остальные таскали им туда ягоды и яблоки.
Олина мама тайно от всех ездила к каким-то старцам аж на Сысолу, чтобы те за Олю молились. А Олин муж, когда об этом узнал — хохотал, поправил очки, а потом принес револьвер и серьезно сказал Олиной маме: тетя Маша, расскажите мне, где живут эти контрреволюционеры? Олина мама охнула, сердито плюнула и сказала: ты, зятек, сам контрреволюционер и дурак. Иди-ка лучше сходи, отнеси Оленьке орехов, — и перекрестила тарелку с ними.
Женская уборная, в этом-то вся и беда, издавна не давала покоя Вадику Вронскому. Как сам он нам говорил, он всегда хотел прокрасться туда, затаиться в одной из кабинок, ну а дальше — посмотрим.
Сам Вадик был умница, прекрасный и смелый человек, лишенный невыносимых пороков и сроду не знавший невнимания женщин. Он с первых же слов заразил нас этой идеей, и каждый из нас по разу да пересидел за тоненькой стенкой с писающей женщиной из наших сотрудниц, а потом мы смотрели на каждую из них с неодолимой страстью и нежностью — не ты ли это была?
Наши женщины, гордые и красивые, и даже сильные и волевые, представить себе не могли, какие мы подлецы.
Но Вадик себя обнаружил — его соседкой по кабинке оказалась Ильза, пшеничная королева с хуторов Латгалии, ходившая исключительно в гимнастерке, женщина двадцати семи лет, очень курящая, на длинных крепких ногах. Она погубила нашу затею, а вместе с ней и Вадика, зачинщика.
Такую женщину, считали мы, надо просто душить своей любовью и никак не меньше пяти-шести раз в сутки — тогда только она сможет наконец отвлечься от щемящих, сверлящих мыслей, забыть про собственные ноги и живот и сварить, к примеру, очень вкусный суп или приготовить белую колбасу по старинному рецепту.
Оправившись, Ильза скрипнула дверью на выходе, но передумала выходить, а осталась в уборной и закурила. Через несколько мгновений — здравствуйте! — она столкнулась с хитрющим Вадиком, который вылез из своего укрытия, — ну что ж! — все мы так рисковали!
Вадик рассказывал под наше честное благородное, как Ильза просто застонала от восхищения, выругалась по-латышски и сказала, что вот он — мужчина ее мечты, такого-то ей и надо, после чего метнулась с Вадиком в кабинку, где немедленно нагнулась и умерла уверенно и в два счета, а Вадик в момент Ильзиной смерти сделал ей предложение. И они были хорошей парой, господи, только не прогневайся — мы не плохие люди.
Естественно, Ильза потребовала от Вадика прекратить это безобразие; Вадик нас не выдал, но и с нас было уже достаточно женской уборной.
За свадебным столом пьяный Вадик пытался рассказать всему коллективу историю своего романа с Ильзой, но ему никто не поверил.
Обращение Камчатского ревкома
Граждане Советской Камчатки!
Как вулканы изрыгают огонь из нашей земли, так и мы сейчас должны изрыгнуть свой гнев на головы врагов революции. Тогда все они сгорят или, спасаясь от огня, утонут в океане. Вулканом должен быть каждый из нас. Вулканом проснувшимся, а не сонным или потухшим.
Он тоже есть у женщины, но так просто его не увидишь, а только если с женщиной этой вы особенно близки. Заденьте его несильно — и женщина запоет.
Летает с цветка на цветок, спит в ведре, оставленном у быстрой реки, утром задумчиво смотрит на купающихся мужчин.
Вот так номер — чехи занимают волжские города. В Казани, Самаре и Сызрани на деревьях и двухэтажных домах (деревянный верх, кирпичный низ) висят оглашения на чешском языке.
Ребята, за это вам не нальют сливовицы и не сыграют на скрипочках «Летела гусыня над синей Моравой», а пальнут из пушки с пароходов Волжской флотилии.
В немецких городах и кое-где в нерусской Балтии встречается эта собака. Она мала и добра, но похожа на сатану в молодости. Смотрите, вот он идет по аккуратной улочке со своим толстым хозяином.
Бедные немецкие ангелы! Они никак не привыкнут к такому вот аффен-пинчеру и всякий раз, завидя его, кричат испуганно — черт! черт! — и бросаются врассыпную — под крыши домов, в открытые окна булочных, за стеклянные двери почт и цветочных магазинов и к немецким девушкам под кофточки и в рукава.
Немецкие девушки — счастье и неяркий свет, — всегда готовые похвалиться величиной груди, отлично скрывают ангелов от страшного аффен-пинчера. Вон, вон он пошел, милый выходец из ада с косматыми ножками и маленьким язычком.
Фотографии и рассказы о нем доходили до нас, а здесь же аффен-пинчера мы пока не видели, но любим и ждем его уже давно.
Виноград — трудно себе представить слово более эротически насыщенное. Мы помним об этом еще с Песни Песней, с ее эротических виноградных аллегорий. Столько эротики, сколько стучит в этом слове, нет ни в одной самой юной и пылкой супружеской кровати.
Виноград — и форма и дыхание, виноград не скрывает никакая одежда, виноград — это и островки радости под пижамой моей подруги, и ее темная-темная смерть под моей ладонью, и ее голос, который зазвучал еще до моего прихода виноградным наречием, — и я не слышал того начала: цвет и шелест одежды, россыпи пуговиц, освобожденных от удушья, я звонил в звоночки, я плавал, я тонул, я кружился в других виноградниках.