Потом он перестал спрашивать себя о чем бы то ни было, перестав в то же время что-либо видеть хотя и делал над собой усилия, чтобы глаза оставались открытыми и чтобы как можно прямее держаться в седле но та темная тина в которой как ему казалось он ворочался становилась все гуще, и вот уже сделалось совсем темно, и теперь он не воспринимал ничего кроме шума, монотонного цоканья множества копыт по дороге все нараставшего, множащегося (теперь уже сотни, тысячи копыт) достигавшего такого предела (подобно барабанящему стуку дождя) когда он словно исчезал, сам себя уничтожал, порождая этой своей непрерывностью, однообразием как бы высшую ступень тишины, нечто величественное, монументальное: точио то была сама неотвратимая поступь времени, то есть нечто невидимое нематериальное не имеющее ни начала ни конца ни ориентира, в недрах коего он казалось ему застыл, заледенел, одеревенел на своем скакуне тоже невидим во мраке, среди призрачных всадников чьи невидимые высокие силуэты в своем горизонтальном скольжении покачивались, вернее слегка переваливались в такт тряскому ходу лошади, так что чудилось будто эскадрон, весь полк продвигался вперед не сходя с места, как бывает в театре когда движутся одни лишь ноги актеров имитирующие ходьбу а сами они остаются на месте и за их спиной разматывается чуть подрагивая полотно задника на котором нарисованы дома деревья облака, но с той лишь разницей что здесь задником служит только ночь и тьма, а потом начал накрапывать дождик, тоже монотонный, нескончаемый и темный, и он не то чтобы излился на них но, как и сама тьма, принял в свои недра людей и лошадей, присоединяя примешивая свой неуловимый шорох к этому чудовищному терпеливому и грозному топоту многих тысяч лошадей идущих по дорогам, похожему на хруст издаваемый тысячами прожорливых насекомых грызущих мир (впрочем разве и в самих лошадях, в старых армейских клячах, этих древних одрах незапамятных времен плетущихся под ночным дождем вдоль дорог, потряхивая своей тяжелой башкой в броне металлических пластинок, разве и в них тоже не чувствовалось этой жесткости панцирных, разве не похожи они на чуточку смешных чуточку испуганных кузнечиков, их жесткие негнущиеся ноги, торчащие мослы, резко выступающие кольца ребер вызывают в памяти образ какого-то геральдического животного созданного не из мяса и мускулов, по скорее похожего — всё вместе и животное и доспехи — на те старые ржавые обитые железом, дребезжащие колымаги, кое-как починенные с помощью обрывков проволоки и каждую минуту грозящие развалиться на куски?), этот шум в сознании Жоржа в конце концов слился с самим представлением о войне, монотонное топтание заполнявшее ночь похожее на бряцание костей, воздух черный и твердый словно железный колол лица, и ему казалось (припоминая все рассказы об экспедициях на полюс где как говорят кожа примерзает к ледяному железу) он ощущал как липла к его телу отвердевшая холодная тьма, словно бы воздух, само время были одной монолитной замерзшей стальной глыбой (подобно тем мертвым мирам, угасшим много миллиардов лет назад и покрытым льдами) в толщу которой они были заключены, вмерзли навеки, вместе со своими старыми унылыми клячами, со своими шпорами, саблями, стальным оружием: вмерзли целиком и полностью во весь рост, точно так как они предстали бы в свете грядущего дня сквозь прозрачную толщу цвета морской волны, подобно армии на марше застигнутой катаклизмом которую изрыгнул обратно, изблевал медлительный незаметно продвигающийся ледник сто или двести тысяч лет спустя, вперемешку со всеми ландскнехтами, рейтарами и кирасирами былых времен, и они полетели бы кувырком, раскалываясь на куски с тоненьким стеклянным звяканьем…
«Хоть бы все это сразу не загнило и не завоняло, подумал он. Как те мамонты…» Потом вдруг он очнулся (без сомнения из-за того что лошадь переменила ход, то есть хоть она как и прежде продвигалась шагом, покачивания крупа сделались резче, и тело седока соскальзывало к передней луке седла, явное свидетельство того что дорога теперь шла под уклон): но вокруг по-прежнему была все та же тьма, и как ни таращил он глаза он ничего не мог различить, однако он решил (по изменившемуся, более гулкому теперь, стуку копыт и по изменившейся также вокруг них в какой-то миг тишине, по изменившейся темноте, не то чтобы более влажной или более прохладной — потому что все тот же дождь моросил по-прежнему — но если можно так выразиться текучей и движущейся) что они верно едут по мосту; потом снова цоканье копыт стало глуше дорога пошла в гору.
Терпеливая водяная струйка просочилась между коленом и переметной сумой, и в том месте где бриджи терлись о седло насквозь промочила сукно, так что он кожей ощущал холод намокшей ткани, дорога явно петляла поднимаясь в гору потому что теперь монотонный хруст раздавался со всех сторон: не только сзади и спереди но еще и справа вверху и слева внизу, и, глядя в темноту широко раскрытыми глазами, почти ничего больше не чувствуя (бросив стремена, склонившись над передней лукой седла, положив ноги на переметные сумы чтобы дать отдых коленям, мешком болтаясь в седле) он казалось ему слышит как топчутся все эти лошади, люди, катятся вагоны вслепую наугад в этом самом мраке, в этой самой чернильной тьме, не ведая куда к какой цели, весь старый некогда такой прочный мир содрогался, копошился, гудел в потемках с адским грохотом сталкивающегося металла точно полое бронзовое ядро, и он подумал о своем отце сидевшем в беседке с цветными стеклами в самом конце дубовой аллеи где он обычно проводил послеобеденные часы за работой, покрывая бисерным почерком со множеством поправок и помарок бесчисленные листы бумаги которые он повсюду таскал с собой с одного места на другое в старой рубашке с завязанными узлом концами, точно некое неотъемлемое дополнение себя самого, некий добавочный орган несомненно изобретенный чтобы восполнить слабость других частей его тела (мускулов, костей, изнемогавших под чудовищным грузом жира непомерно разросшейся плоти, материи которой не по силам стало самой удовлетворять свои собственные потребности и она вроде бы изобрела, секретировала как некий побочный продукт, некий заменитель, шестое искусственное чувство, всемогущий протез функционирующий благодаря чернилам и деревянной ручке); но в тот вечер, на плетеном столе поверх рубашки все еще были как попало разбросаны утренние газеты, а его драгоценные бумаги которые он как всегда принес с собой все еще оставались лежать на том самом месте куда он их положил придя сюда в первом часу дня, в полумраке беседки наваленные в беспорядке скомканные читаные и перечитанные газеты все еще удерживали свет летних сумерек наполненных мирным пыхтением трактора, арендатор заканчивал косьбу на большом лугуг мотор гудел натужно, надрывно когда трактор, с бешеным ревом, заглушавшим их голоса, карабкался по склону холма, потом, наверху, мотор внезапно стихал и когда исчезая за бамбуковой рощей спускаясь по склону трактор еще раз поворачивал и полз у самого подножия холма, почти совсем глох, потом тягач, казалось выжимая все из мотора, снова устремлялся, бросался на штурм холма, и Жорж уже знал что скоро силуэт его постепенно начнет вырастать перед ним, поднимаясь, взбираясь вверх с той непреодолимой медлительностью какая свойственна всему вступающему в тесное или отдаленное соприкосновение с землей — будь то люди, животные или механизмы, — неподвижный торс арендатора неуловимо сотрясаемый вибрацией постепенно возникал в сумерках на фоне холмов, выступал за их пределы, наконец отрывался от них, темный, на бледном небе, а отец сидел в плетеном кресле поскрипывавшем под его тяжестью при каждом движении, взгляд его терялся в пустоте за бесполезными стеклами очков в йоторых Жорж мог разглядеть дважды отраженный крошечный силуэт словно вырезанный на закатном небе пересекающий (вернее медленно скользящий по) выпуклую поверхность стекол последовательно проходя все фазы деформации порожденные кривизной линз — сначала вытягиваясь в высоту, потом уплощаясь, потом снова удлиняясь, нитевидный, когда он медленно поворачивался вокруг своей оси и исчезал, — так что слушая доходивший до него в потемках усталый голос старого человека Жорж как бы созерцал этот непобедимый образ крестьянина который не просто пересекал из конца в конец каждую из двух лунных сфер но (наподобие всадников на карусели) появлялся, вырастал, приближался и снова уменьшался, словно неистребимый, чуть подрагивающий, невозмутимый, обегал круглую и ослепительную поверхность планеты.
А отец все говорил и говорил, словно сам с собой, говорил об этом как бишь его философе который сказал что человеку ведомы лишь два способа присваивать себе что-то принадлежащее другим, война и торговля, и что обычно он выбирает сначала первый поскольку это представляется ему наиболее легким и быстрым а уж потом, но только когда обнаружит все неудобства и опасности первого, второй способ, то есть торговлю которая является не менее бесчестным и жестоким способом зато более удобным, и что в конечном счете каждый народ непременно проходил через обе эти фазы и каждый в свой черед предавал Европу огню и мечу прежде чем превращался в акционерное общество коммивояжеров как например англичане но что и война и торговля всегда были не чем иным как выражением алчности людей а сама эта алчность есть следствие первобытного ужаса перед голодом и смертью, поэтому-то убивать воровать грабить и продавать в сущности одно и то же простая потребность индивидуума вселить в себя уверенность, как скажем делают мальчишки которые нарочно громко свистят или поют чтобы придать себе мужества если приходится ночью идти через лес, и это объясняет почему хоровое пение наряду с умением обращаться с оружием или стрельбой по мишени входит в программу военного обучения поскольку нет ничего хуже тишины когда, и тут Жорж в бешенстве бросил: «Ну еще бы!», а отец все так же устремив невидящий взгляд на чуть трепещущую в сумерках осиновую рощицу, на ленту тумана медленно сползавшую на дно долины, окутывая тополя, на холмы погружавшиеся во мрак, спросил: «Что это с тобой?» а он: «Ничего ровным счетом ничего Просто нет желания без конца выстраивать слова и еще слова и еще слова В конце концов может и с тебя тоже хватит?» а отец: «Чего?» а он: «Да этих разглагольствований Нанизывания этих…», и внезапно умолк, вспомнив что завтра уезжает, сдержался, отец теперь молча смотрел на него, потом отвел взгляд (трактор уже закончил работу и пыхтя проползал позади беседки, в густой темноте под деревьями выделялось одно только светлое пятно рубашки арендатора взгромоздившегося, взобравшегося на высокое сиденье, скользившее, ни к чему не прикрепленное, призрачное пятно, удалявшееся, исчезнувшее за углом риги, вскоре шум мотора заглох, и тогда все затопила тишина); он уже не мог разглядеть лицо старика, различал только какую-то смутную маску повисшую над огромной расплывчатой массой тяжело осевшей в кресле, и думал: «Да ведь у него горе и он старается скрыть его тоже придать себе мужества Оттого-то он столько говорит Ведь ничего другого в его распоряжении и нет только это тяжеловесное упрямое и педантичное легковерие — скорее даже вера — в абсолютное превосходство знания добытого через то что написано, через эти слова которые его собственный отец простой крестьянин так и не научился расшифровывать, и поэтому придавал им, наделял их некой таинственной, магической силой…»; голос его отца, как бы отзвук той грусти, того неуступчивого и нерешительного настойчивого желания с которым тот пытался убедить себя самого если не в пользе или правдоподобии того что он говорил, то хотя бы в пользе верить в пользу того что говорит, упорствуя в этом для себя одного — как свистит ребенок в темноте пробираясь через лес, — голос этот и сейчас еще доходил до него, но уже пе в темноте беседки не в застойном зное августа, гниющего лета когда что-то окончательно и бесповоротно протухало, воняло уже, разбухало точно кишащий червями труп и в конце концов подыхало, оставляя после себя лишь жалкие отбросы, груду смятых газет в которых давно уже нельзя было ничего разобрать (даже букв, таких знакомых знаков, даже крупных сенсационных заголовков: разве что пятно, тень чуть более серую на сероватости бумаги), теперь они (голос, слова) долетали в холодной тьме где казалось с незапамятных времен бесконечно растянулась длинная вереница невидимых лошадей на марше: словно бы его отец все это время не переставал говорить, Жорж поймав на ходу одну из лошадей вскакивал в седло, так словно просто поднялся с плетеного кресла и сел верхом на один из призраков бредущих по дороге с бесконечно давних времен, а старик все продолжал говорить обращаясь к пустому креслу и в то время как сам Жорж все удалялся, исчезал, упорствовал одинокий голос, носитель пустых и бесполезных слов, сражался пядь за пядью против того что кишело наполняло осеннюю ночь, затапливало ее, погребало в конце концов под своим равнодушным державным топотом.