Я стал подолгу размышлять о насильственной смерти. О насилии как таковом. Мне не требовалась месть, нет! Я хотел большего. Я намеревался избавить людей, весь род людской, от проклятого ублюдка. Ведь ему всего тридцать пять лет! Скольких еще простаков вроде меня он обманет и предаст? Скольким воткнет в спину нож? О, в те дни я мнил себя хирургом, спешащим отсечь пораженную конечность, дабы не погибло все тело общества. Бывший друг виделся мне именно так, в виде гангренозной ступни или лодыжки. Отрезать, ликвидировать, стереть с лица земли, улучшить человеческую породу! Кто сказал, что евгеника – лженаука?
Я родил одного сына, говорил я себе, а он уже двоих! Эта информация, донесенная общими знакомыми, особенно поразила и возбудила меня. Пока я сидел, эта крыса размножалась. Целых два сына, два маленьких Михаила! Два живых, активных, взрослеющих контейнера с порченой черной кровью! Смотрите-ка, ухмылялся я, парень не терял времени. Укоренил на земле свою ущербную генетику. Нет, я не должен мстить. Я обязан устранить опасный сорняк, именно так обстоит дело!
Потом была осень. Деньги кончились, пританцовы2 вать уже не хотелось.
В сентябре приехал из Таганрога Миронов: загорелый, в белых штанах человек. Я его не звал и не ждал от него слишком многого – но, когда друг приехал, я обрадовался так, словно крыса Михаил был уже пойман, умерщвлен и надежно закопан. Выслушав историю моего унижения, Миронов сказал, что ожидал чего-то подобного, и я наорал на него. Со своей стороны я был прав. Так прокомментировать может любой дурак. Но гость не обиделся.
Осень и коньяк как будто созданы друг для друга. Один из рецептов благодати: сентябрь и полбутылки хорошего алкоголя. Даже я, отравленный бедой, почувствовал легкость и ту особенную благородную печаль, которая не мешает жить, а помогает или даже велит. Пьяный, нищий, а живой; дышу, глотаю, мыслю.
Давно не виделись, – я расспрашивал обо всем и обо всех. Пока я сидел, старый товарищ объездил половину страны. Управлял водочным заводом в Осетии и рестораном в Элисте. Он был универсал, но не настолько, чтоб помочь в моей палаческой затее; мы оба это понимали.
Впрочем, он первый начал. Посмотрел, как я забрасываю в себя содержимое очередной рюмки, и сказал:
– Ты много пьешь.
– Ты тоже.
– Но я, – возразил Миронов, – не собираюсь никого убивать.
– А я, по-твоему, собираюсь?
– По тебе, – мягко ответил друг, – это видно.
– Мне все равно.
– Тебя посадят. Надолго. За убийство.
Я тихо засмеялся.
– Убийства не будет. Человек просто пропадет. Бесследно. Нет тела – нет дела. Искать его некому. У него нет друзей. Только бывшие жены, две. Обе его ненавидят...
Миронов молчал, курил, глядел в пол.
– Разрежу крысу на куски, – радостно продолжил я. – И раскидаю по подмосковным лесам. Себе оставлю кусок кожи. Со спины. Просушу, отскоблю. Сошью тетрадь. Или две тетради. Вторую могу подарить тебе.
– Спасибо. Обойдусь.
– Ну и зря. Ты пьешь сырые яйца?
– Это вредно. Можно подхватить сальмонеллу. А что?
– Чтобы выпить яйцо, надо сделать две дырки. В одну высасываешь, через другую проникает воздух, заполняя пустоту... Так же и с трупом: чтобы стекла кровь, делаем разрезы в двух местах, на ногах и возле шеи. Подвешиваешь на крюк, за ключицы, а внизу ставишь тазик, и туда...
– Хватит, – сказал Миронов, убирая бутылку. – У тебя крыша едет, брат.
Я грустно кивнул. Друг был близок к истине.
– Мой предок, – на меня напала икота, – пра-пра-дедушка, был старовер. Жил в деревне. В нижегородских лесах. Потерял руку на войне, русско-турецкой... А в преклонном возрасте, управляясь, заметь, только одной рукой, запрягал лошадь в сани, ехал в лес, рубил дерево, освобождал от сучьев, грузил бревно и привозил в хозяйство. Это у него понты такие были. Мужицкая бравада. То есть в моем роду были любители помахать топориком. И я помашу. Расчленю гада...
– Ты бы лучше съездил отдохнуть, – осторожно высказался Миронов, внимательно за мной наблюдавший.
– У меня нет денег.
– Что-нибудь придумаешь. Дом отдыха, бабушка в 2 деревне... Спать, кушать, ни о чем не думать... Пойдешь на убийство – тебя посадят. Надолго. Испортишь жизнь себе, жене, сыну, матери с отцом. Ты к
этому готов?
Миронов знал, о чем говорил. Два года назад он развелся, оставив трехлетнего сына, которого очень любил. Я видел, как он мучился от бессилия все исправить.
– Не знаю, – пробормотал я. – Убить очень хочется. Невыносимо. А сидеть, ясное дело, не хочется. Поймают – дадут лет двенадцать. Вернусь прочифиренный, харкающий кровью, без зубов и мяса на костях...
– Вот именно, – сказал Миронов. – Не убивай никого. Езжай к бабушке в деревню.
– Моя бабушка умерла. Пока я сидел. Ладно. Не дергайся. Я еще ничего не решил.
Гость засобирался. Я проводил его к метро, потом шел обратно, погруженный в сомнения. Отчетливо понимал, что хочу этих сомнений. А убивать не хочу.
Когда друзья качают головами и не спешат на помощь – это одно. Когда качает и не спешит лучший из них, самый верный, умный и опытный, – это немного другое. Когда понимаешь, что тебя никто не поддержит, когда рвешься, а твои близкие хватают тебя за штанины и кричат «не делай этого», когда остаются только двое, ты и твой враг, и больше никого на всем белом свете – тогда получается, что казнь, месть, насилие, разрушение живой ткани нужны только одному человеку – лично тебе.
Проблема была в том, что я ни одного дня не жил только лишь для одного себя.
Зиму я провел почти не выходя из дому.
Быт рухнул. То, что когда-то проходило по разряду пустяковых неприятностей, теперь становилось драмой. Отвалившийся каблук жены, порванные штаны сына, ежемесячная уплата квартирной аренды, деньги за детский садик, за телефонные переговоры, за бензин. Регулярная, на бумажке, калькуляция насущных расходов, вплоть до мельчайших. Стиральный порошок, бритвенные лезвия.
Домашняя техника как будто ждала: в течение трех недель сгорели пылесос, кофемолка и утюг, и я перестал доверять технике. Особенно пылесосам и утюгам.
Я в любой момент готов припомнить любому утюгу тот серый и ветреный октябрь девяносто девятого, когда хотелось поддержки с любой стороны, хоть бы и со стороны утюга, – но даже мой утюг, сука, мне не помог. Чего уж о людях говорить.
Американские бизнесмены, обанкротившись, весело устраиваются разносчиками пиццы. Сменил машину и прическу (а то даже и жену) – и вперед, в новую жизнь.
Русские дворяне, бежавшие от революции, потеряли миллионы, особняки, поместья. Набоков упомянул об этом только одной фразой: «Бог с ним, Бог с ним». Гайто Газданов водил в Париже такси. По сравнению с их катастрофой моя выглядела убогим анекдотом. Русских дворян сорвала с мест и закружила сама История. А меня – моя наивность. Они не винили в произошедшем лично себя – а я себя проклял. Я сам себя опустил. Я не мог сказать: «Бог с ним», Бога не было рядом со мной.
Повторяю, не потеря денег злила меня. Мне помешали двигаться, развиваться. Я был не дворянин, чью виллу сожгли пьяные бородатые карбонарии, я был сбитый летчик – вот что приводило в бешенство. Вместо того чтобы пронзать облака, я приземлился в болото и теперь деловито подбирал в охапку потухший купол парашюта. Шелк нынче дорог, его можно продать и как-то продержаться.
Машину отдал жене, сам перемещался на метро. Два 2 раза в месяц надевал растоптанные тряпочные кроссовки, влезал в мягкие джинсы и ехал к брату – занять немного денег. Когда-то мы с братом начинали вместе.
Двоюродный брат Иван, мой ровесник, друг детства, профессиональный фельдшер и мастер спорта по лыжам, устраивал меня во всем, кроме одного: он не был мегаломаньяком.
Подземные поездки не добавляли бодрости. Мой взгляд то и дело выхватывал из толпы таких же, как я сам, мужчин – одетых практично и недорого. Ровесников. Угрюмые, они смотрели на окружающих без интереса и иногда криво улыбались жесткими ртами. Я и они – мы были одна компания. Как будто вышли на поле две футбольные команды, одна так и называется: «Порядочные», другая тоже так и называется: «Гады». Зрителей – полный стадион. «Порядочные», к восторгу публики, закатывают быстрый гол. Но «Гады» терпеливы и опытны. Они знают, что шанс будет и у них. И вот – раз, два, три, четыре, и «Гады» выигрывают с крупным счетом. Проигравшие понуро покидают поле. Зрители в шоке.
Вдруг обнаружилось, что дорогая одежда престижных марок не выдерживает длительного интенсивного употребления. Так я на себе почувствовал последствия революции в индустрии потребления, произошедшей в Америке в рейгановские восьмидесятые и докатившейся до России спустя двадцать лет. Прочные вещи, которые стоят дорого, зато служат годами, больше не производились. Мировая экономика предлагала потреблять больше и быстрее. Выбрасывай старое, покупай новое! Штаны и рубахи теперь служили пятьдесят дней, после чего их полагалось нести в секонд-хенд. Еще хуже с обувью: современного человека быстро приучили иметь не две–три пары ботинок, а семь–десять. Пять раз надел – выбросил, в следующем сезоне в моде будут другие носы и каблуки. Купил – очень красиво; через два месяца смотришь – уродливо до отвращения.