«Вы можете уйти, если хотите, — сказал он мне и старшим сестрам. — Я останусь здесь с мамой и с ребенком».
Разумеется, мы не захотели разлучаться.
Ночь. Никто не молился, только бы ночь прошла побыстрее. Звезды — словно отблески пожирающего нас пламени. Если это пламя угаснет однажды, ничего не останется в небе, кроме мертвых звезд, мертвых глаз.
Оставалось только лечь спать на постели ушедших, чтобы передохнуть, чтобы набраться сил.
Наутро наша печаль исчезла без следа. Мы чувствовали себя, как на каникулах. Люди говорили: «Кто знает? Может, оно и лучше, что нас вывезли. Фронт уже недалеко, скоро мы уже услышим канонаду. А тогда гражданское население в любом случае эвакуируют…»
«Должно быть, боятся, что мы станем помогать партизанам…»
«Если вас интересует мое мнение, то вся эта затея с депортацией — сплошной обман. Да-да, не смейтесь. Боши просто хотят спереть наши драгоценности. Они знают, что мы все закопали, и им придется хорошенько поискать. Ну, конечно, это же легче сделать, когда хозяева на даче…»
На даче!
Такие жизнерадостные разговоры, в которые никто не верил, помогали скоротать время. Несколько дней, прожитых здесь, в тишине, пролетели довольно приятно. Люди лучше относились друг к другу. Теперь не имели значения ни богатство, ни социальное положение, ни знатность, всех объединяла общая роковая судьба — пока еще неизвестная.
Суббота, день покоя, была избрана для нашего изгнания.
Накануне вечером мы сидели за традиционной вечерней трапезой. Произнеся обычные благословения хлебу и вину, мы проглотили нашу пищу без единого слова. Мы чувствовали, что в последний раз собираемся за семейным столом. Мысли, воспоминания вертелись в моем мозгу всю ночь, мне так и не удалось уснуть.
На рассвете мы стояли на улице, готовые к отправке. На этот раз обошлось без венгерской полиции. Еврейский совет добился разрешения организовать все самостоятельно.
Наш конвой двинулся к главной синагоге. Город точно вымер. Все же, наверное, наши вчерашние друзья скрывались за ставнями, ожидая той минуты, когда, наконец, можно будет грабить наши дома.
Синагога походила на огромный вокзал: багаж и слезы. Алтарь был сломан, занавеси сорваны, стены ободраны. Нас набилось столько, что мы едва могли дышать. Там мы провели кошмарные двадцать четыре часа. Мужчины сидели внизу, женщины на хорах. Была Суббота, казалось, что мы собрались на службу. Так как выходить никому не разрешалось, нужду справляли по углам.
На следующее утро мы направились к станции, где нас ожидали вагоны для скота. Венгерские полицейские рассадили нас по восемьдесят человек в каждый вагон. Нам оставили немного хлеба и несколько ведер с водой. Проверили решетки на окне, чтобы никто не выбрался. Затем вагоны наглухо закрыли. В каждом вагоне назначили старшего. Если кто-нибудь сбежит, старшего расстреляют.
Два гестаповских офицера, улыбаясь, прогуливались по платформе. Можно считать, что все прошло просто прекрасно.
Долгий гудок прорезал воздух. Заскрежетали колеса. Мы тронулись в путь.
О том, чтобы лечь, нечего было и думать, удавалось только сидеть по очереди. Не хватало воздуха. Счастливчики, оказавшиеся у окна, могли видеть цветущие поля, проносившиеся мимо.
Через двое суток мы начали изнывать от жажды. Жара сделалась невыносимой.
Свободные от всех социальных ограничений, молодые парни и девушки дали волю своим страстям и, пользуясь темнотой, занимались любовью тут же среди нас, не обращая ни на кого внимания, как будто они были одни во всем мире. Остальные делали вид, что ничего не замечают.
У нас еще оставалось немного еды, но мы ни разу не поели досыта. Главное было выжить, выжить до завтра. Завтра могло быть еще хуже.
Поезд остановился в Кашау, маленьком городке на чехословацкой границе. Теперь мы поняли, что не остаемся в Венгрии. Глаза наши открылись, только слишком поздно.
Двери вагона раздвинулись. Подошел немецкий офицер, сопровождаемый венгерским лейтенантом-переводчиком, и представился.
«С этого момента вы находитесь под властью германской армии. Те из вас, у кого еще есть золото, серебро или часы, обязаны сдать их сейчас. Утаившие что-нибудь будут расстреляны на месте. Второе: больные могут перейти в санитарный вагон. Это все».
Венгерский лейтенант прошел среди нас с корзиной и собрал последние ценности у тех, кто не хотел больше испытывать горечь страха.
«Вас в вагоне восемьдесят, — добавил немецкий офицер. — Если хоть один исчезнет, все будут расстреляны, как собаки…»
Они ушли. Двери закрылись. Мы оказались в западне, нас схватили за горло. Двери были заколочены, путь назад отрезан. Весь мир теперь ограничивался наглухо закрытым вагоном для скота.
С нами ехала женщина по имени мадам Шехтер. Ей было около пятидесяти, и с ней ее десятилетний сын, забившийся в угол. Мужа и двух старших сыновей мадам Шехтер вывезли с первым эшелоном. Разлука совершенно надломила ее.
Я ее хорошо знал. Молчаливая женщина с взволнованными, горящими глазами, она часто бывала у нас в доме. Ее муж, очень религиозный человек, дни и ночи проводил над книгами, и ей приходилось работать, чтобы прокормить семью.
Мадам Шехтер сошла с ума. Уже в первый день пути она начала стонать и без конца спрашивать, почему ее разлучили с семьей. Через некоторое время ее крики стали истеричными.
На третью ночь, когда мы спали, кто сидя, кто стоя, пронзительный вопль разорвал тишину: «Огонь! Я вижу огонь! Я вижу огонь!»
На минуту возникла паника. Кто это кричал? Это была мадам Шехтер. Стоя посреди вагона в тусклом свете, падавшем из окон, она походила на засохшее дерево в поле. Она показывала рукой в окно, крича: «Глядите! Глядите же! Огонь! Страшный огонь! Боже! О, этот огонь!»
Несколько человек протиснулись к решеткам. За окном ничего не было, только мрак.
После такого ужасного пробуждения мы долго не могли прийти в себя. Нас все еще трясло. С каждым скрипом колес по рельсам мы ощущали, что бездна готова разверзнуться под нами. Не в силах унять свой испуг, мы пытались приободриться: «Бедняга, она сошла с ума…»
Кто-то положил ей на лоб мокрую повязку, чтобы успокоить ее, но она по-прежнему вскрикивала: «Огонь! Огонь!»
Ее сынишка плакал, цепляясь за ее юбку, пытаясь схватить мать за руки. «Все в порядке, мамочка! Там ничего нет… Сядь…» Это потрясло меня даже больше, чем вопли его матери.
Несколько женщин старались ее утешить: «Вы снова найдете вашего мужа и ваших детей… через несколько дней…»
Она продолжала истошно кричать, задыхаясь, ее голос прерывался от рыданий. «Евреи, послушайте! Я вижу огонь! Огромное пламя! Это же печь!»
Казалось, что она одержима злым духом, вещавшим из глубин ее существа.
Мы пытались как-то оправдать ее, скорее для того, чтобы самим успокоиться и перевести дух, чем для того, чтобы облегчить ее страдания. «Несчастная, она, наверное, очень хочет пить! Поэтому она и твердит об огне, пожирающем ее!»
Но все было напрасно. Наш ужас грозил выплеснуться за стенки вагона. Наши нервы были на пределе, плоть трепетала. Словно безумие охватывало всех. Мы не могли этого больше терпеть. Несколько парней заставили ее сесть, связали ее и засунули ей в рот кляп.
Вновь наступила тишина. Ребенок сидел около матери и плакал. Я отдышался. Колеса монотонно отстукивали свою песню, состав мчался сквозь ночь. Мы сможем задремать, передохнуть, забыться…
Так прошел час или два. И опять вопль, от которого у всех перехватило дыхание. Женщина высвободилась из своих пут и кричала еще громче, чем раньше: «Глядите, огонь! Пламя, пламя повсюду…»
И снова мужчины связали ее и заткнули ей рот. Они даже побили ее. Люди их подбадривали: «Заставьте ее утихомириться! Сумасшедшая! Заткните ей глотку! Она здесь не одна. Пусть помалкивает…»
Ее несколько раз ударили по голове, такие удары могли и убить ее. Ребенок прижимался к ней. Он не пикнул, не сказал ни слова. Он теперь даже не плакал.
Ночь тянулась бесконечно. На рассвете мадам Шехтер успокоилась. Скорчившись в углу, она глядела в пустоту бессмысленным взглядом, она нас больше не замечала.
Так она пролежала весь день, онемевшая, безучастная, в полном одиночестве среди всех. Однако как только наступила ночь, она начала кричать: «Там огонь!» Она указывала на точку в пространстве, все время одну и ту же. Мужчины устали колотить ее. Жара, жажда, зловоние, духота — все было ничем по сравнению с этими воплями, надрывавшими душу. Еще несколько дней, и мы бы все тоже начали кричать.
Но мы прибыли на станцию. Те, кто стояли у окна, прочитали название: «Аушвиц».
Никто никогда не слыхал такого названия. Поезд больше не двигался. Миновал полдень. Потом двери вагона открылись. Двоим разрешили выйти набрать воды.