У тетки Анны были опущенные, изрезанные, как ножом, щеки, маленькие добрые зрачки в припухлых красноватых веках. Когда Алексей, уходя, обнял Маню и поцеловал, в глазах у старухи вместе с удивлением засветилась и радость, задрожали щеки: видно, прежде здесь такие нежности не водились.
Когда Маня, проводив Алексея, вернулась в избу, старуха поспешно отодвинула от себя банку с молоком, накрыла какой-то тряпкой белую пышку.
— Чего ж мало покушала? — излишне ласково спросила она Маню. — Съешь вот сальца. С любовинкой сальце-то, хорошее…
Маня села против старухи, помолчала, потом спросила тихо:
— Чего делать-то будем?
— Ты теперь хозяйка. Что скажешь, то и делать будем. — И, заметив, как дрогнули у Мани губы, поспешно предложила: — А то легла бы, полежала… Работы — ее вовек не переделаешь. Ляжь, миленькая! Я одна управлюсь.
Маня покачала головой. Пряча невольные слезы, прошла в горницу, застелила постель, ей чужую, на которой когда-то, не так давно, спал Алексей со своей Антониной. Фотография ее еще висела над постелью. На Маню невидящими глазами смотрело большеглазое крупное лицо с фигурной челкой на лбу. Фотограф, видно, «постарался», и оттого лицо выглядело и грубее, и старше. «Через жадность свою погибла, — вспомнила Маня, как рассказывали бабы. — Мыслимое ли дело — на открытой машине, на мешках, до самой Москвы… А снег, а холод… На рынке-то, говорила потом, сама не своя стояла. Домой до станции чужие люди, спасибо, довели. В два дня сгорела. Тысячу выручила, а на похороны небось двух не хватило».
Прикрыв дверь в кухню, Маня открыла гардероб. Там висела та самая дошка, которой Лизавета не так давно соблазняла Маню. Стояли две пары бот высоких — резиновые и фетровые, которые, Маня знала, уже теперь были не модные. Лежали почти не ношенные туфли, ботинки на меху, шелковое белье, чулки…
Дверь скрипнула, с опаской заглянула тетка Анна. Маня отпрянула от гардероба, будто ее застали за чемто плохим.
— Я спросить хотела, что больше уважаешь: кулеш или каши покруче? — спросила старуха, сама не менее Мани смутившись.
— Я все ем… — покраснев, сказала Маня.
Они стояли друг против друга и смотрели друг другу прямо в глаза, словно решали, как им жить вместе… И тут Маня окончательно разглядела, как грязна, бедна и загнанна была тетка Анна. Вот тут, в гардеробе, в больших, окованных железом укладках, лежало добро: ситцы, сатины, шелка… А на старухе, на черной ее кофте, не видно было из-за грязи белого гороха. На фартук, о который она вытирала и руки, и посуду, и ребенка, было нехорошо смотреть. И все в тетке Анне было словно укором ей самой, Мане: старуха и легла позже всех, и встала раньше, и спала, наверное, плохо — мешала девочка. С утра уже усталая, сгорбленная, на кривых ревматических ногах, тычется босиком то по двору, то у печи. Осклизаясь по грязному, занавоженному полу сарая, выгоняет телка, тащит его на веревке на выгон.
Потом толчет картошку свинье, крошит кашу гусям и тут же смотрит за ребенком. Да, здесь, в горнице, была, видно, одна жизнь, а за стенкой, в кухне, — другая. Там одна работа, там зло гудят мухи, копошатся цыплята, гусята, заходят петух и куры, и их некогда выгонять.
— Тетенька, — дрогнувшим голосом сказала Маня, — вы меня не бойтесь, я вас не обижу. Ешьте, что захотите, все берите… Вы будете хозяйка, а я вам помогать буду.
Тетка Анна недоверчиво поглядела на Маню своими прижмуренными красноватыми глазами. Маня против покойной хозяйки казалась ей махонькой, как щепотка.
— Это еще как придется, ягодка, — сказала она и почему-то оглянулась. — Навряд меня кто здесь хозяйкой поставит. Леня твой боится, как бы я даром хлеба не съела. Известно, какая от старухи работа: тычешься день-деньской, а работы не видно. И виноватить некого: другие вон в колхозе по тридцать лет отработали, пенсию получают. А я все по людям… В войну осталась одна как перст, испугалась: как прожить? Да вот с тех пор… А за доброе твое слово спасибо. Сама на полдни пойдешь?
День тянулся медленно, хотя Маня и старалась не сидеть без дела: вымыла полы, постирала детское бельишко, сходила в огород. Там в черных бороздах под буйным пожелтелым листом лежали рыжие пузатые огурцы. Помидоры глушили полынь и лебеда, завивала повилика. Маня обобрала огурцы, принесла их в сени.
— Куда их такие? — спросила она тетку Анну.
— Они-то! Может, Лешка соберется в Белов свезет, продаст. — И словно почувствовав в словах Мани немой вопрос, старуха добавила: — Тонька-покойница все поспевала, ничего у нее мимо рук не шло. Да тебе с ней и не равняться: баба была здоровущая! Пока такую кругом обойдешь, калач можно съесть. Не знаю уж, как вы теперь будете… Сам-то Алексей до всего доходить не привык. Люди вон по три костра топки нарубили и свезли, а наш, видно, надеется, совхоз или исполком даст. А ведь какая зима…
— А что, холодно у вас? — вздрогнув, как от предчувствия, спросила Маня.
— Как топить, а то и снег по углам лежит. Особое дело весной: дом-то каменный, у стенки и не садись — так холодом и шибает.
«Будешь за мной как за каменной стеной», — вспомнилось Мане. И она подумала о маленьком домике матери: всегда у них зимой тепло. То ли печь покойный отец так умно сложил, то ли мать была топить мастерица: топки, бывало, принесет на одной здоровой руке, а печь до вечера теплая, и всегда полон чугун горячей воды: хочешь — мойся, хочешь — стирайся.
Заметив, как подавлена Маня, тетка Анна сказала:
— Ничего, миленок, может, и обживешься. Что ж делать? Зато муж у тебя теперь, хозяйство. А еще попрошу: девочку-то не обижай. Славненькая такая девочка, смышлененькая! Пяти месяцев без матери осталась, что я с ней муки приняла!
Маня поглядела на девочку, которая, ухватившись за старухин подол, ковыляла по избе, не отходя ни на шаг, словно боялась остаться одна с мачехой.
— Поди сюда! — позвала Маня девочку.
Та замотала белобрысой головой, спрятала лицо в складках старухиной юбки, потом осторожно выглянула.
— Помани, помани еще, — посоветовала тетка Анна. — Она пойдет, пойдет!
И девочка пошла. Маня взяла ее на руки, потом понесла умывать.
— Давай я тебя расчешу, ленточку заплету. У меня ленточка есть, такая розовенькая! Папка придет, а мы с ленточкой.
Алексей вернулся не поздно. Долго плескался в огороде, сливая из рукомойника на покрытые пылью руки и шею. Снял все рабочее, надел чистую рубашку, причесал голову перед зеркалом, примочил ее одеколоном и только тогда сел за стол. Сидел он прямо, не горбясь. Лицо у него было спокойное, и если бы не слишком уж «седые» волосы, то даже и красивое.
«Ведь это же муж мой теперь… — подумала Маня. — Ведь надо же чего-то ему сказать…»
И спросила тихо:
— Леня, может, в клуб вечером пойдем?
— Чего мы там не видели-то? — отозвался он добродушно. — Лучше посидим, телевизор поглядим. А то, хочешь, патефон пущу.
Сестры Федоровы пели хорошо, душевно. Но Мане нестерпимо было слышать, как в кухне плачет Люська, а старуха бранит не поймешь кого — то ли ребенка, то ли петуха, который назойливо лезет в сенцы клевать огурцы: «А, пропасти на тебя нет!» — и гремит посудой, чугунами. Маня думала, что ведь завтра с утра на работу с бригадой в поле, и надо бы старухе топки порубить, воды наносить, накопать картошки…
— Я пойду, Леша… — поднимаясь, сказала Маня.
— Да посиди, а то тетке делать нечего будет. — Он потянул ее за руку, а потом и вовсе запер дверь на крючок.
Мане стало страшно. Так страшно, как будто заперли ее на большой замок в этом неприютном доме и не увидит она больше ни людей, ни зеленой травы, ни яркого солнца над Луговом.
7
Шла она с поля. В спину дул холодный ветер. Телогрейка, платок — все было мокрое: уже несколько дней подряд зарядил дождь, не давая выбрать картошку. В бороздах грязи по колено, ног не вытащишь — словно гири, на них чернозем… На дворе уже октябрь, а у них с Алексеем тридцать соток картошки в поле за выгоном почти нетронутые. Вода в бороздах стоит — ударит мороз, нечего будет и выбирать.
— На кой же черт тогда совхоз твой, если лошади не дают! — недовольно говорил Алексей. — Свою-то небось они убрали, пока погода стояла.
— Ну, а как бы ты хотел? — осмелев, спросила Маня. — Как тот год, когда за пол-литра лошадей давали, а потом из-под снега картошку выгребали? Кто же виноват, что ты такую прорву насадил?
Вечерами Маня сама выбрала мешков пять, упросила Мишу-шофера, чтобы подкинул с выгона до дома. Целую неделю в избе было не пройти: в сенцах, в кухне, даже в горнице была развалена картошка, облепленная подсыхающей землей. Старуха и ребенок стали черны от грязи и пыли, а Мане некогда было ни стирать, ни убираться. Уходила она в совхоз рано утром, а оттуда шла прямо на свою картошку. Осенний же день был короток, темен от дождя и сырости.