В отсутствие литературной работы сексуальность служила моим романическим изысканиям. Я шел следом за женщиной, взгляд которой меня привлек; заинтригованный ее шарфом или сумочкой, я затевал слежку, чтобы постичь индивидуальность прохожей. Мне безумно нравилось просыпаться в незнакомой комнате, будь то студенческая мансарда, артистический лофт, апартаменты адвокатессы, нравилось скользить глазами по мебели, книгам, фотографиям, постерам, безделушкам, ткавшим предысторию, воображать недоступное взору и задавать вопросы за завтраком или на следующий день.
Я слыл милым разбивателем сердец. «Милый», поскольку мне были интересны женщины, которых я клеил. Несомненно, «разбиватель», ведь я прерывал отношения, едва утолив свое любопытство. Что касается сердца, у себя я его не ощущал; я был соблазнен, очарован, заинтересован — но влюблен не был никогда.
Я не терял времени понапрасну: прежде всего я развлекался и получал немалое удовольствие (надеюсь, что и возвращал его в какой-то мере); важнее было то, что я откладывал про запас подробности, позволившие мне теперь творить.
Когда я встретил Жозефину, все изменилось: я полюбил ее и стал писать. Она перевернула мое существование. Началась новая жизнь — жизнь литератора и мужа. Если теперь я порой и бегу из нашей квартиры и семьи, то делаю это, не покидая нашей квартиры и семьи: только здесь, за моим столом, я выдумываю новые сюжеты. Если виртуально я флиртую с моими созданиями, то, выключив компьютер, возвращаюсь к Жозефине и обнимаю ее.
И Жозефина прочтет о моих романных изменах.
По сути, литературные занятия хорошо сочетаются с семейной жизнью.
Батист одобрил эту страницу, написанную два года назад. Однако в его суждении сквозил оттенок грусти. Неужели он неизлечим и приключения, которые ему отныне предстоят, будут разворачиваться лишь в его сознании? И уже никогда не удивит его сама жизнь, люди, человек? Конечно, завидные плоды его усилий были налицо: профессиональная состоятельность, расцвет дарования, почести и даже неизменный успех. Но при всем этом блеске не заглушил ли он в себе чего-то важного?
Он дополнил текст новым абзацем:
Удача делает меня меланхоликом. Иногда мне жаль утраченной непосредственности, энергии, огня, нетерпения, которые послужили мне ступенями роста. В достигнутом успехе затаен траур по угасшим желаниям.
На него накатила тоска по прошлому, и он продолжал:
Нужно ли делать выбор между жизнью и литературой? По-своему, и без претензии на его гениальность, я повторяю жизнь Марселя Пруста: сначала жить, затем писать. Почему второе ставит крест на первом? Если мне не удавалось творить, пока я исследовал мир при помощи сексуальности, — что помешало бы мне теперь, когда художник уже родился, снова зажечь этот фонарик? Иногда я спрашиваю себя: не слишком ли я «упорядочился» и «устроился»? Я задвинул подальше непредсказуемость и фантазию, чтобы посвятить себя, как истый бюрократ, занятию писца.
Он прервался, раздосадованный нарастанием тоски с каждой написанной фразой.
В считаные минуты довольный собой человек превратился в зараженного сплином страдальца. Он решительно закрыл дневник и открыл файл со статьей «Верность». Но едва вверху страницы мелькнуло заглавие, он передумал. «Нет, только не сегодня! И зачем я согласился участвовать в этом глупом проекте? „Энциклопедия любви“…»
Он взял щетку не для того, чтобы причесаться — на голове у него рос жиденький ежик, — а помассировать ладони и тем утихомирить гнев.
До сих пор он отказывался от работы на заказ, но вот один энергичный и ловкий парижский издатель предложил ему подумать о написании энциклопедии, субъективной и личной, посвященной любви. Примитивная структура книги — статьи, расположенные в алфавитном порядке, — даст, как ему представлялось, отдых в перерыве между романами и пьесами, которые он всегда выстраивал самым тщательным образом. «Я подарю себе каникулы», — самонадеянно решил он. Но эта чертова книга оказалась тяжкой обузой! Он страдал оттого, что его не вели за собой характеры героев и их истории; отсутствие привычной повествовательной канвы мучило Батиста.
Подошла Жозефина и легко надавила ему на плечи.
— Умираю от голода, я готова теленка проглотить, — шепнула она ему на ухо.
На их языке это означало, что она хочет заняться с ним любовью.
— Теленка или быка? — парировал он наигранно недовольным голосом.
— Месье, кажется, раздражен?
— Я люблю тебя.
Он крутанулся на стуле, схватил ее, привлек, голую, к себе на колени и поцеловал долгим поцелуем. Еще в полусне, она покорно на него отозвалась. После объятий, сопровождавшихся урчанием, она вскочила на ноги;
— Хорошо! Пока ты мараешь бумагу, я приготовлю нам плотный завтрак. Идет?
Не дожидаясь ответа, она скрылась. Батист следил взглядом за тающей в глубине квартиры легкой фигуркой, не изменившейся за пятнадцать лет и все такой же молочно-белой, то ли фея, то ли эльф, почти бесполой, и кто-то находил ее слишком хрупкой, а он обожал.
— Паштет, ветчина, колбаса! — крикнула она из кухни.
Жозефина всегда оглашала программу их семейных дел, не пытаясь ее навязать. Ее власть была естественной, ей и в голову не приходило, что Батист мог бы желать чего-то другого. Если бы ей доказали, что она ведет себя как деспот, устанавливая планы, выбирая меню, оформление квартиры, приглашенных гостей, время и место летнего отдыха, — она бы удивленно вытаращила глаза. Раз уж ей выпало жить с писателем, ей надлежало спасать его от хаоса, оберегать от будничных хлопот, организовать материальную жизнь, впрочем Батист никогда не возражал.
Он снова попытался сконцентрироваться на статье.
«Верность…»
А что, если он напишет стихи о Жозефине? Стихи, воспевающие счастье любви, которая вытесняет все прочие отношения, которая превосходит их? Стихи о безумной любви…
Он судорожно закашлялся. Нет, лирическая муза не станет водить его сухим пером, и он утонет в глупых высокопарностях.
Он машинально перебирал охапку лежащих перед ним конвертов. Среди официальной почты ему было лестно обнаружить четыре письма от поклонников.
Его внимание привлек последний конверт, цвета яичной скорлупы. Внутри лаконичное послание: «Просто знай, что я тебя люблю. Подпись: ты угадаешь кто».
Батист изучил листок с двух сторон и снова перечитал его.
Его сердце забилось, он ощутил волнение: в его жизни что-то происходило.
Голова заполыхала, ему захотелось танцевать вокруг стола, орать во все горло, схватить бутылку виски, отпраздновать этот неожиданный поворот событий.
Он возбужденно вертел в руках конверт, пытаясь понять его происхождение: отправлен вчера из этого квартала. Больше ничего.
Вдруг он похолодел: его глаза смотрели на адрес, надписанный от руки. А что, если это ей?.. Он по ошибке прочел письмо, адресованное Жозефине.
— Какая ты прелесть, однако!
Ева сказала это попугайчику, севшему на подоконник. Почти ручная птичка, распушив желто-зеленые перышки, выставляла напоказ изысканный узор из черных линий, окаймлявших темные глазки и клюв.
— Ах, ты глазки подкрасил! Да ты просто прелесть!
Попугайчик выпятил грудку, завилял хвостом и стал переминаться с лапки на лапку, явно неравнодушный к комплиментам. Ему было невдомек, что Ева с неменьшим энтузиазмом польстила бы воробью, ласточке, бабочке, божьей коровке, бродячему коту — одним словом, всякой божьей твари, забредшей или залетевшей на ее балконные ящики с цветами, ведь Еве очень многое казалось прелестью: и Брюссель, и ее квартал, и ее дом, и обжитая птицами площадь, и квартира, и кошечка Мазюка, и все ее, Евины, любовники.
Она никогда не придавала значения темным сторонам жизни. Ей было безразлично, что в ее доме нет лифта и что прелестные птички изрядно загадили площадь Ареццо. Она никогда не считала Мазюку строптивой и истеричной сумасбродкой, которая в ее отсутствие рвет обивку мебели и метит углы, — она просто время от времени просила Мэйбл почистить или сменить занавески, диванные подушки, покрывало и кресла. Тем более ей и в голову не приходило, что ее «любовные истории» могли именоваться несколько оскорбительнее: ее обожатели всякий раз оказывались с солидной проседью и с неменьшим состоянием и были весьма щедры на подарки… Мысль о том, что она дорогая потаскуха, не посещала ее. Впрочем, однажды, когда эти грубые слова все же достигли ее ушей, она удивленно встряхнула прелестными светлыми кудряшками и тут же заключила, что очернившая ее женщина много страдала; она едва не прониклась сочувствием к этой несчастной, которая с горя сделалась несправедливой и грубой.