Уже три часа, и меня вдруг охватывает страх перед наступающим воскресеньем; во двор врывается шум, я слышу голоса, возвещающие о том, что начался веселый субботний вечер, — и сердце холодеет у меня в груди. Я еще раз пересчитываю деньги, разглядываю убийственно скучные изображения на них и решаюсь наконец приступить к работе. Из парадного доносится смех детей, малыш проснулся. Мне надо собраться с силами и начать уборку, но когда я пробуждаюсь от задумчивости и подымаю глаза от стола, на который я облокотилась, мой взгляд упирается в стены нашей комнаты, увешанные дешевыми репродукциями с картин Ренуара, с изображениями слащавых женских лиц. Они кажутся мне нелепыми, настолько нелепыми, что я просто не могу понять, как терпела их всего полчаса назад. Я снимаю репродукции и спокойно рву их на части, а клочки бросаю в помойное ведро, которое мне как раз пора выносить. Мой взгляд скользит по стенам нашей комнаты, он ничего не щадит, кроме распятия над дверью и рисунка не известного мне художника; до сих пор неясные контуры этого рисунка и его скупые краски не трогали меня, а сейчас внезапно, сама не знаю почему, начинают волновать меня.
Когда я выходил из вокзала, начало светать, но на улицах еще не было ни души. Улицы шли наискосок, обегая квартал, в котором все дома покрыты уродливыми заплатами штукатурки. Было холодно; на привокзальной площади стояло несколько озябших шоферов такси — четверо или пятеро, — они засунули руки глубоко в карманы и, двигаясь в такт, как марионетки, которых дергают за веревочку, на секунду повернули ко мне свои бледные лица в синих фуражках; но всего на секунду, потом головы рванулись назад, в исходное положение, и взгляды шоферов снова обратились к выходу из вокзала.
Даже проститутки не появляются на улицах так рано, и когда я медленно обернулся, то увидел, что большая стрелка на вокзальных часах неторопливо скользнула к девяти; было без четверти шесть. Я пошел по улице, огибающей справа громадное здание вокзала, внимательно заглядывая во все витрины, — не открылось ли уже какое-нибудь кафе, или пивная, или, на худой конец, одна из тех закусочных, которые хотя и вызывают во мне отвращение, но все же лучше привокзальных буфетов, где в эти часы подают тепловатый кофе или жидкий подогретый бульон, пахнущий казармой. Подняв воротник пальто и аккуратно закрыв его концами горло, я начал счищать с пальто и с брюк темную прилипшую грязь.
Вчера вечером я выпил больше, чем обычно, и около часу ночи пошел на вокзал к Максу, который время от времени дает мне ночлег. Макс работает в камере хранения — мы познакомились с ним на войне. Посередине зала камеры хранения находится большая батарея, обшитая досками, — это скамейки. Здесь отдыхают все те, кто работает на нижнем этаже: носильщики, рабочие камеры хранения и лифтеры. Обшивка не прилегает вплотную к батарее, так что можно залезть внутрь: там довольно просторно, темно и тепло, и когда я лежу у батареи, то ощущаю покой и умиротворение, алкоголь бродит по моим кровеносным сосудам; сверху доносится глухое громыхание подъезжающих и отъезжающих поездов, стук багажных тележек, гудение лифтов — все эти звуки кажутся в темноте неясными и быстро усыпляют меня. А иногда случается, что, вспомнив о Кэте и о детях, я плачу, хотя знаю, что слезы пьяницы не идут в счет, ничего не значат, и чувство, которое я испытываю, можно назвать скорее болью, нежели угрызениями совести, Я начал пить еще до войны, но, кажется, теперь об этом успели забыть, и к моему падению окружающие относятся с известной снисходительностью, потому что про меня можно сказать: «Он был на войне».
Остановившись у зеркальной витрины какого-то кафе, я почистился со всей тщательностью, на какую только способен, и зеркало бесчисленное число раз отбросило мою хрупкую, маленькую фигурку, словно шарик в каком-то воображаемом кегельбане, где тут же рядом кувыркались торты со взбитыми сливками и миндальные пирожные в шоколаде. Я увидел в зеркале крошечного человечка, который, судорожно приглаживая волосы и теребя себя за штаны, беспомощно откатился назад в окружении пирожных.
Потом я медленно побрел дальше мимо табачных и цветочных лавок, мимо магазинов тканей, из витрин которых на меня с поддельным оптимизмом глазели манекены. Направо я вдруг увидел улицу, почти сплошь состоящую из деревянных лавчонок. На углу висел большой белый плакат с надписью: «Добро пожаловать, аптекари!»
Лавчонки были встроены прямо в развалины; казалось, будто они присели на корточки возле выжженных и обрушившихся фасадов; но и здесь попадались только табачные ларьки, лавки тканей и газетные киоски, а когда я в конце концов дошел до закусочной, она оказалась запертой. Я подергал за дверную ручку, обернулся и наконец-то заметил свет. Перейдя через улицу, я отправился в ту сторону и увидел, что свет шел из церкви. Высокое готическое окно церкви кое-как заделали необтесанными камнями, а посередине этой уродливой каменной кладки было вставлено небольшое, окрашенное а желтый цвет окошко, взятое, по всей вероятности, из какой-нибудь ванной комнаты. Через четыре маленькие створки на улицу проникал слабый желтоватый свет. Остановившись на секунду, я задумался: «Хоть это и маловероятно, но вдруг в церкви тепло?» И я поднялся по выщербленным ступенькам. Дверь, обитая кожей, по-видимому, уцелела еще с прежних времен. В церкви оказалось холодно. Сняв берет, я медленно пробрался между скамейками вперед и наконец-то разглядел горящие свечки в боковом приделе, стены которого были кое-как залатаны. Я пошел дальше, хотя убедился, что в церкви еще холодней, чем на улице: здесь дуло. Дуло изо всех углов. Стены в некоторых местах были заделаны даже не камнями, а плитками из какого-то строительного материала: их поставили друг на друга и склеили; клейкая масса вытекла наружу, плитки расслаивались и разваливались, сквозь грязные наплывы просачивалась влага. Я в нерешительности остановился у какой-то колонны.
В простенке между окнами за каменным аналоем, по обеим сторонам которого горели свечи, стоял священник в белом облачении. Воздев руки, он молился, и хотя мне была видна лишь спина священника, я понял, что он мерзнет. На какое-то мгновение мне показалось, что во всей церкви никого нет, кроме этого священника с замерзшей спиной, поднявшего бледные руки над открытым молитвенником. Но в полумраке, при тусклом свете мерцающих свечей, я заметил русую голову девушки; погруженная в молитву, она склонилась так низко, что ее распущенные по спине волосы разделились на две ровные половины.
Рядом с ней стоял на коленях мальчик, который не переставая вертелся во все стороны; я увидел его в профиль, несмотря на полумрак, различил опухшие веки и открытый рот и понял, что мальчик слабоумный. У него были красноватые воспаленные веки, толстые щеки, неестественно выпяченные губы; а в те редкие мгновения, когда слабоумный закрывал глаза, на его детском лице появлялось выражение презрения, которое поражало меня и вызывало во мне раздражение.
Теперь священник повернулся к нам: он был угловатый и бледный, с лицом крестьянина; прежде чем сложить вместе поднятые кверху руки, снова развести их и что-то пробормотать, он посмотрел на колонну, у которой стоял я. Потом он повернулся и склонился над каменным аналоем, внезапно снова обернулся к нам лицом и с несколько комичной торжественностью благословил слабоумного мальчика и девушку. Как ни странно, но, находясь здесь же в церкви, я не почувствовал, что это относится также и ко мне. Священник снова повернулся к аналою, покрыл голову, взял чашу и задул свечу, которая стояла справа от него. Он медленно спустился к главному алтарю, преклонил колени и исчез в глубокой тьме церкви. Больше я его не видел и услышал только, как заскрипели дверные петли. На какое-то мгновение я различил девушку: она встала, опустилась на колени, а потом взошла по ступенькам, чтобы потушить левую свечу; я разглядел ее нежный профиль и выражение душевной ясности на ее лице. Пока она стояла, освещенная мягким желтым светом, я понял, что она действительно красива: тонкая, высокого роста, со светлым лицом. Это лицо не показалось мне глупым даже тогда, когда девушка, вытянув губы, начала дуть на свечу. А потом и ее и мальчика окутал мрак, и я увидел их снова только после того, как они вошли в полосу серого света, проникавшего из маленького окошка в каменной стене. И меня снова поразила посадка ее головы и движения шеи, когда она, проходя мимо, бросила на меня короткий, испытующий, но очень спокойный взгляд и вышла. Она была красива, и я пошел за ней. У выхода она еще раз опустилась на колени, а потом, толкнув дверь, потянула за собой слабоумного.
Я пошел вслед за ней. Девушка повернула назад, в сторону вокзала, и пошла по пустынной улице, где были только деревянные лавчонки и развалины, и я заметил, что она несколько раз оглянулась. Стройная, пожалуй, даже слишком худощавая, она была, наверное, не старше восемнадцати или девятнадцати лет; терпеливо и настойчиво тащила она за собой слабоумного.