Сказочная страна.
И Крики, при всем изобилии в них тусклой и вялой флегмы, верили в сказки. Они видели болотных духов; они видели блуждающие огоньки. Мой собственный отец видел – в 1922 году. А когда до Криков начали доходить отголоски большого мира, когда до них стали доходить новости, хотя не то чтобы они особо этих новостей ждали, – что восстали Колонии, что при Ватерлоо была битва, а потом был Крым, они и слушали, и пересказывали их потом с широко раскрытыми, как будто в ужасе, глазами, так, словно это были не голые факты, а новый строительный материал для новых сказок.
Долгие века большой внешний мир никак не мог дотянуться до Криков. Честолюбивые помыслы не звали их переселиться в города. Ни вербовщики сладкоречивые, ни вербовщики, которые силой угоняли крестьянских парней из родных деревень, не плавали от устья Лима вверх по Узе и так и не отправили ни единого из Криков драться за короля или за королеву. Покуда история не дошла до той точки – до нашей эпохи, дети мои, до общего нашего наследия, – когда большой внешний мир научился лезть в ваши дела, хотите вы того или нет. Когда история сделала сальто назад и увлеклась разрушением. Воды, они возвращаются. В 1916-м, 17-м и 18-м было затоплено небывалое количество полей, прорвано огромное количество дамб, а уж таких скоплений ила в устьях не случалось, наверное, века и века – просто потому, что рабочих рук, занятых в обычное мирное время на дренаже и осушении, стало категорически не хватать. В 1917-м напечатанные на бумаге повестки призвали Джорджа и Хенри Криков, из Хоквелла, Кембриджшир, работников Лимского товарищества по дренажу и судоходству, надеть на себя мундиры и получить довольствие и личное оружие.
И где же они оказались той осенью, порознь, но рядовыми одной и той же осаждаемой противником армии? В стране такой же плоской, размытой дождями и насквозь пропитанной водой. В стране, весьма напоминающей их родные Фены. В стране, очень даже похожей на ту, где великий Вермуйден создал себе репутацию и разработал свои нехитрые методы, оказавшиеся тем не менее абсолютно негодными в условиях Восточной Англии. В стране, где в семнадцатом году хватало работы по рытью канав, отводов и траншей и где необычайно остро стояла проблема дренажа, не говоря уже о прочих разного рода проблемах. Братья Крик увидели большой мир – и он не был похож на волшебную сказку. Братья Крик увидели – а может быть, это был просто дурной сон, кошмарное видение, въевшееся в память? – что большой мир погружается в пучину, воды идут вспять, и большой мир тонет в грязи. Разве не все мы знаем о грязных дорогах Фландрии? Разве не чувствует каждый из нас, в нашем двадцатом столетии, когда подросток, школьник вполне в состоянии предложить в качестве темы для урока истории Конец этой самой Истории, как фландрская грязь липнет и засасывает ноги?
В январе 1918-го Хенри Крика отправляют на корабле домой – спасибо шрапнели, ударившей его в колено. К тому времени в Хоквелле уже зреет решение воздвигнуть в память о жертвах войны мемориал и выбить на нем, среди прочих имен, имя его брата. Хенри Крик становится медицинским случаем. Хенри Крик хромает, и моргает, и падает плашмя, если рядом раздастся вдруг громкий звук. Еще долгое время у него путаются в голове знакомые-но-чужие поля Фенов и чужие-но-знакомые грязепейзажи, с которых ему удалось вернуться. Он все ждет, когда земля качнется и вздыбится у него под ногами и станет трясиной. Он отправляется в приют для хронических неврастеников. Ему кажется: осталась одна только реальность, для историй места больше нет. О войне он говорит: «Я ничего не помню». Он и представить себе не может, что настанет такое время, когда он будет рассказывать соленые Окопные Байки: «Были такие воронки, старые, из тех, что побольше, и, представляете, в них водились угри…» Он и представить себе не может, что будет говорить с собственным сыном о материнском молоке и человеческих сердцах.
Но у Хенри Крика все еще впереди. Он выздоровеет. Он встретит будущую свою жену – хотя это уже совсем другая история. В 1922 году он женится. И в том же самом году Эрнест Аткинсон оказывает косвенное влияние на его будущее трудоустройство. Косвенное, поскольку слово Аткинсона в здешних местах уже не закон; империя Аткинсонов, как и многие другие империи, приходит в упадок, а еще по той причине, что с довоенных времен, когда Эрнест Аткинсон продал большую часть своих паев Лимского товарищества, он живет затворником, и притом, по мнению некоторых, повредился в уме. Но, как бы то ни было, в 1922 году мой отец назначен смотрителем шлюза Нью-Аткинсон.
Вот Льюис и говорит: «Мы урезаем историю…» Только и всего. Как будто нет нужды вдаваться в действительные, весьма неприятные причины моей отставки, о коих прекрасно знаем (хоть и не обсуждаем их) мы оба. Как будто мы можем преспокойно играть в игру, что учителя Крика увольняют вовсе не из-за того, что он впал в немилость, а по обычному, и даже рутинному, поводу – пересмотрели учебный план.
Но погоди-ка, Льюис. Урезаете историю? Урезаете Историю ? Если ты даешь мне пинка, давай пинка мне , а не тому, что за мной стоит. И не трогай мою историю…
Дети для нашего директора, надежи нашей и опоры – разрешите на пару минут забыть о профессиональной этике – и я сам, и возглавляемое мною отделение (что бы он там ни говорил) – что жало в плоть. Он уверен, что образование должно учить о будущем и во имя будущего – прекрасная теория, восхитительная точка зрения. И предмет, сколь ни будь он уважаем в академической традиции, но предмет, который главной своей задачей считает копание в прошлом, должен, ipso facto[2], уйти первым…
Вот вам, дети, и человек по фамилии Льюис – более известный вам и, если уж на то пошло, то и мне, как Лулу, – который пытается сделать вид, будто я уже ни на что не годен и даже будто я слегка не в себе. Вот вам и неизбежный результат моих слишком долгих заныров в фокусы-покусы этой самой истории.
«Досрочно выйдешь в отставку, Том. И полная пенсия. Да половина преподавательского состава просто мертвой хваткой бы вцепилась в такую возможность».
«И ты прикроешь мое отделение».
«Не говори глупостей. Речь не идет о закрытии. Я не исключаю историю из числа школьных предметов. Но пойми, сокращение штатов. Должности заведующего отделением истории больше не будет. История пойдет по разряду общих курсов».
«Разницы, по большому счету, никакой».
«Том, давай начистоту. Не я принял это решение. Я, по правде говоря, к твоему предмету особой симпатии не питаю. И никогда этих своих взглядов не скрывал. Тебе же плевать на физику. И на должность директора школы, насколько я тебя понял, тебе тоже начхать. Мы много лет работали в спарринге, Том, – (слабая улыбка), – и наша дружба от этого была только крепче. Академическое, так сказать, соперничество в малых дозах повышает тонус. Так что речь сейчас не о сведении счетов. Ты же знаешь, нам придется всерьез затянуть поясок. И ты понимаешь, какое на меня оказывают давление – „практическая соотнесенность с реалиями нынешнего дня“ – вот чего они все добиваются. И черт возьми, ты же не станешь отрицать, что с каждым годом на историческое записывается все меньшее и меньшее число учащихся».
«Но теперь-то все по-другому, а, Лу? Как насчет последних нескольких недель? Ты знаешь не хуже меня, что было по крайней мере шесть заявок от учащихся с других отделений на перевод в мою группу уровня „А“. Может быть, я все-таки нашел какой-то выход».
«Если ты называешь полный отказ от учебной программы „выходом“, если ты называешь эти твои выходы коверного в антракте, эти фокусы – „выходом“.
Он фыркает, он начинает терять терпение.
«Я ведь дал тебе совет, Том, и это был совет друга. Я говорил, отдохни, уйди в отпуск…»
(А когда вернешься, не будет никакого, к черту, отделения истории.)
«Но если ты намерен упорствовать…»
Он поднимается из-за стола, он дышит глубоко и отрывисто. Он стоит у окна, руки в карманах, приткнувшись плечом в угол между оконной рамой и картотечным шкафчиком. Четыре тридцать. Уроки кончились. Школьную площадку заволакивают сумерки.
«Н-да, Том, так уж вышло, что я на стороне прогресса. Я за то, чтобы они были готовы к встрече с реальным миром. Так вышло, и таково мое мнение – что мы здесь именно для этой цели и сидим». Перст указующий, широкий жест руки в сторону школьной площадки. «Выпустить хотя бы одного из всех этих детишек в мир так, чтобы он или она чувствовали свою полезность, с набором практических знаний, а не полными карманами ненужной и совершенно бессмысленной информации…»
(Ну вот и добрались наконец до сути.)
Хороший человек, прилежный, настойчивый. Честно. Я вижу иногда, уходя из школы, что у Льюиса на втором этаже свет все еще горит, этакий фонарик, висит и светит между темных классов. Ему до всего есть дело; он старается; он прилагает усилия. А если обстоятельства оказываются сильнее его, он начинает нервничать, он терзается, это у него такой крест. Нервничает из-за своих учеников. Нервничает из-за того, что в восьмидесятые годы не может пообещать им радужных перспектив. От нервов у него язва, и он ее пользует виски, а виски держит в картотечном шкафчике (и об этом я тоже знаю).