– Нет.
– Мы их называем, – сказала она, – обломщиками.
Мы снизились над Канзас-Сити, пилот сказал, что температура 20 градусов,[1] а я – вот он, в тонком калифорнийском спортивном пиджачке и рубашке, легковесных штанах, летних носочках и с дырками в башмаках. Пока мы приземлялись и буксировались к рампе, все тянулись за своими пальто, перчатками, шапками и шарфами. Я дал им выйти, а затем спустился по переносному трапу сам. Французик подпирал собою здание: ждал меня. Французик преподавал драматургию и собирал книги, в основном – мои.
– Добро пожаловать в Канзас-Ссыте, Чинаски! – сказал он и протянул мне бутылку текилы. Я хорошенько глотнул и пошел за ним к автостоянке. Багажа со мной не было – один портфель, набитый стихами. В машине было тепло и приятно, и мы передавали бутылку друг другу.
На дорогах лежал ледяной накат.
– Не всякий сможет ездить по этому ебаному льду, – сказал Французик. – Надо соображать, что делаешь.
Я расстегнул портфель и начал читать Французику стих о любви, который вручила мне Лидия в аэропорту:
«…твой хуй лиловый, согнутый как…»
«…когда я выдавливаю твои прыщи, пульки гноя, как сперма…»
– Бля-А-А-А! – завопил Французик.
Машину пошло крутить юзом. Французик заработал баранкой.
– Французик, – сказал я, подняв бутылку с текилой и отхлебнув, – а ведь не выберемся.
Машина слетела с дороги в трехфутовую канаву, разделявшую полосы. Я передал ему бутылку.
Мы вылезли из кабины и выкарабкались из канавы. Мы голосовали проходившим машинам, делясь тем, что оставалось на донышке. Наконец одна остановилась. Парняга лет двадцати пяти, пьяный, сидел за рулем:
– Вам куда, друзья?
– На поэтический вечер, – ответил Французик.
– На поэтический вечер?
– Ага, в Университет.
– Ладно, залазьте.
Он торговал спиртным. Заднее сиденье было забито коробками пива.
– Пиво берите, – сказал он, – и мне тоже одну передайте.
Он нас довез. Мы въехали прямиком в центр студгородка и встали перед самым залом. Опоздали всего на 15 минут. Я вышел из машины, проблевался, а потом мы зашли внутрь. Остановились купить только пинту водки, чтобы я продержался.
Я читал минут 20, потом отложил стихи.
– Скучно мне от этого говнища, – сказал я, – давайте просто поговорим.
Закончилось все тем, что я орал слушателям всякую хренаторию, а те орали мне. Неплохая публика попалась. Они делали это бесплатно. Еще через полчасика пара профессоров вытащила меня оттуда.
– У нас есть для вас комната, Чинаски, – сказал один, – в женском общежитии.
– В женской общаге?
– Ну да, хорошая такая комнатка.
…И правда. На третьем этаже. Один препод купил шкалик вискача. Другой вручил мне чек за чтения плюс деньги за билет, и мы посидели, попили виски и поговорили. Я вырубился. Когда пришел в себя, никого уже не было, но полшкалика оставалось. Я сидел, пил и думал: эй, ты – Чинаски, легенда Чинаски. У тебя сложился образ. Ты сейчас в общаге у теток. Тут сотни баб, сотни.
На мне были только трусы и носки. Я вышел в холл и подошел к ближайшей двери. Постучал.
– Эй, я Генри Чинаски, бессмертный писатель! Открывайте! Я хочу вам кой-чего показать!
Захихикали девчонки.
– Ну ладно же, – сказал я. – Сколько вас там? Двое? Трое? Неважно. И с тремя справлюсь! Без проблем! Слышите меня? Открывайте! У меня такая ОГРОМНАЯ лиловая штука есть! Слушайте, я сейчас ею вам в дверь постучу!
Я взял кулак и забарабанил им в дверь. Те по-прежнему хихикали.
– Так. Значит, не впустите Чинаски, а? Ну так ЕБИТЕСЬ В РЫЛО!
Я попробовал следующую дверь:
– Эй, девчонки! Это лучший поэт последних восемнадцати сот лет! Откройте дверь! Я вам кой-чего покажу! Сладкое мясцо вам в срамные губы!
Попробовал следующую.
Я перепробовал все двери на этом этаже, потом спустился по лестнице и проработал все на втором, потом – на первом. Вискач у меня был с собой, и я притомился. Казалось, я покинул свою комнату много часов назад. Продвигаясь вперед, я пил. Непруха.
Я забыл, где моя комната, на каком этаже. В конце концов, мне теперь хотелось только одного – до нее добраться. Я снова перепробовал все двери, на этот раз молча, крайне стесняясь своих трусов с носками. Непруха. «Величайшие люди – самые одинокие».
Снова оказавшись на третьем этаже, я повернул одну из ручек – и дверь отворилась. Вот мой портфель стихов… пустые стаканы, бычки в пепельнице… мои штаны, моя рубашка, мои башмаки, мой пиджак. Чудесное зрелище. Я закрыл дверь, сел на постель и прикончил бутылку виски, которую таскал с собой.
Я проснулся. Стоял день. Я находился в странном чистом месте с двумя кроватями, шторами, телевизором и ванной. Похоже на мотель. Я встал и открыл дверь. Снаружи лежали снег и лед. Я закрыл дверь и огляделся. Необъяснимо. Без понятия, где я. Жуткий бодун и депрессуха. Я дотянулся до телефона и заказал междугородный звонок Лидии в Лос-Анджелес.
– Детка, я не знаю, где я!
– Я думала, ты полетел в Канзас-Сити?
– Я тоже. А теперь не знаю, где я, понимаешь? Я открыл дверь, посмотрел, а там ничего нет, один накат на дорогах, лед и снег!
– Где тебя поселили?
– Последнее, что помню, – мне дали комнату в женской общаге.
– Ну, так ты, наверное, таким ослом себя там выставил, что тебя переселили в мотель. Не волнуйся. Обязательно кто-нибудь придет и о тебе позаботится.
– Боже, неужели в тебе нет ни капли сострадания к моему положению?
– Ты сам себя ослом выставил. Ты в общем и целом всегда себя ослом выставляешь.
– Что ты имеешь в виду – «в общем и целом всегда»?
– Ты просто пьянь паршивая, – сказала Лидия. – Прими теплый душ.
Она повесила трубку.
Я дошагал до кровати и на ней растянулся. Милый номер, но ему недостает характера. Проклят буду, если полезу под душ. Я подумал было включить телевизор.
В конце концов, я уснул…
В дверь постучали. Явились два ясных молоденьких мальчика из колледжа, готовые доставить меня в аэропорт. Я сидел на кровати и надевал ботинки.
– У нас есть время пропустить парочку в аэропорту перед взлетом? – спросил я.
– Конечно, мистер Чинаски, – ответил один, – все, что вам угодно.
– Ладно, – сказал я. – Тогда попиздюхали отсюда.
Я вернулся, несколько раз трахнул Лидию, подрался с ней и одним поздним утром вылетел из международного аэропорта Лос-Анджелеса на чтения в Арканзасе. Сравнительно повезло – весь ряд достался мне одному. Командир представился, если я правильно расслышал, как Капитан Пьянчуга. Когда мимо проходила стюардесса, я заказал выпить.
Я был уверен, что знаю одну из стюардесс. Она жила на Лонг-Биче, прочла несколько моих книжек, написала мне письмо, приложив свое фото и номер телефона. Я узнал ее по фотографии. Так никогда и не довелось с нею встретиться, но я звонил ей несколько раз, и одной пьяной ночью мы орали друг на друга по телефону.
Она стояла прямо, пытаясь не замечать, как я вылупился на ее зад, ляжки и груди.
Мы пообедали, посмотрели «Игру недели», послеобеденное винище жгло глотку, и я заказал пару «кровавых Мэри».
Когда мы добрались до Арканзаса, я пересел на маленькую двухмоторную дрянь. Стоило пропеллерам завертеться, как крылья задрожали и затряслись. Похоже, вот-вот отвалятся. Мы оторвались от земли, и стюардесса спросила, не хочет ли кто выпить. К тому времени выпить надо было уже всем. Она спотыкалась и колыхалась между кресел, продавая напитки. Потом объявила, громко:
– ДОПИВАЙТЕ! СЕЙЧАС ПРИЗЕМЛИМСЯ!
Мы допили и приземлились. Через пятнадцать минут снова поднялись в воздух. Стюардесса спросила, не хочет ли кто выпить. К тому времени выпить надо было уже всем. Потом она объявила, громко:
– ДОПИВАЙТЕ! СЕЙЧАС ПРИЗЕМЛИМСЯ!
Меня встречали профессор Питер Джеймс и его жена Сельма. Сельма походила на кинозвездочку, только в ней было больше класса.
– Здорово выглядишь, – сказал Пит.
– Это твоя жена выглядит здорово.
– У тебя есть два часа до выступления.
Пит привез меня к ним. У них был двухэтажный дом с комнатой для гостей на нижнем уровне. Мне показали мою спальню, внизу.
– Есть хочешь? – спросил Пит.
– Нет, меня блевать тянет. Мы пошли наверх.
За сценой, незадолго до начала, Питер наполнил графин для воды водкой с апельсиновым соком.
– Чтениями заправляет одна старушка. У нее бы в трусиках все скисло, если б она узнала, что ты пьющий. Она неплохая старушенция, но до сих пор считает, что поэзия – это про закаты и голубок в полете.
Я вышел и стал читать. Аншлаг. Удача моя держалась. Они походили на любую другую публику: не знали, как относиться к некоторым хорошим стихам, а на других смеялись не там, где нужно. Я продолжал читать и подливал себе из графина.