Я нашел ее дом и позвонил в парадную дверь. Прошло довольно много времени, и я был уже готов идти на поиски телефонной будки, но тут Элизабет высунула голову из окна на третьем этаже. Она, видимо, не рассчитывала, что я приеду так рано. Ее длинные волосы свисали прямо, точно застывший золотисто-каштановый водопад, обрамлявший лицо. Она улыбнулась и сказала, чтобы я сам отпер дверь, а вслед за тем бросила ключ на тротуар к моим ногам. Лестничный пролет был узкий и грязный, и на каждом этаже были двери. Ее дверь была открыта, я легонько постучал, прежде чем войти. Квартирка состояла из кухни-столовой и большой комнаты, где она работала и спала. Элизабет стояла в кухне и открывала банку с кошачьей едой, а белая кошка терлась о ее ноги. Ноги у нее были обнаженные, длинные и белые, как мел. На ней были футбольные шорты из синтетики цвета индиго, а волосы висели наподобие мушкетерского плаща вокруг застиранной мужской рубашки в клетку, на которой отсутствовали почти все пуговицы, так что при малейшем движении обнажалась кожа на животе. Она так по-домашнему одета, очевидно, потому, что ждала меня позднее? Она улыбнулась и сделала шутливо извиняющийся жест рукой, в которой держала банку с кошачьим кормом. Опустившись на колени, она выложила еду перед носом нетерпеливой кошки. Потом она поднялась и несколько смущенно развела руками. Вот тут она и живет. Не хочу ли я стакан вина? Бутылка уже стояла наготове на подносе с двумя стаканами и вазочкой с солеными орешками. Это была бутылка превосходного «Орвьето», я это сразу же заметил. Она унесла поднос в комнату и несколько церемонно опустила его на потертый пол между старым диваном и не менее старым складным стулом с полосатой накидкой. Ее рабочее место находилось в противоположном конце этой большой комнаты, по другую сторону от свернутого матраса, среди холстов, прислоненных к стене штабелями, с подрамниками наружу. Я выбрал диван, а она забралась на складной стул, подогнув под себя длинные ноги и украдкой наблюдая за мной, чтобы увидеть, какое впечатление все это производит. И снова я смутно почувствовал себя стариком, хотя мне было всего тридцать семь лет в тот день, когда я сидел в ее квартире, вдыхая запах скипидара и масляной краски, и смотрел в ее серые глаза чуть более пристально, чем следовало, чтобы не отвлекаться или, вернее, не обнаружить, что я отвлекаюсь, обращая внимание на ее согнутые и, чего я больше не мог отрицать, необыкновенно красивые ноги. Она поставила свой стакан на розовое колено и некоторое время разглядывала находившуюся в нем желтоватую жидкость. Повертев стакан между пальцами, она сказала, что почти готова была отказаться от того, чтобы позвонить мне. Я слегка покашлял и спросил почему. Элизабет чуть покраснела и подняла на меня взгляд. Она прекрасно понимает, что пока что еще не слишком хорошая художница, ей предстоит еще долгий путь. Мы так хорошо побеседовали тогда за ужином, и она боится, что я не смогу поверить во все то, о чем мы говорили, что я подумаю, будто у нее за душой нет ничего, кроме громких слов. Лицо ее теперь не казалось таким сумрачным, как тогда, несколько дней назад, при искусственном освещении, но я снова был поражен несоответствием между ее буйными романтическими волосами и угловатыми, острыми чертами ее лица, с выступающим подбородком, узким ртом, блеклыми серыми глазами и длинным, чуть на сторону, носом. Нос у нее был с горбинкой, и это придавало ее профилю оттенок вырождения, заставляя вспомнить некоторых персонажей семнадцатого века — герцогов, астрономов, энциклопедистов. Не лицо, лишенное косметики, выражало почти аскетическую деловитость, контрастируя с непрактичной буйностью ее волос. Ее золотисто-каштановые локоны постоянно мешали ей, так что приходилось во время разговора то и дело убирать их с лица. Они постоянно вторгались в разговор как нечто несерьезное, не относящееся к делу, и она отбрасывала их нетерпеливо или механически, пытаясь одновременно выразить какую-то мысль, подобрать слова, именно те, которые помогли бы ей идти дальше в нужном направлении, чтобы сформулировать то, что она продумала и хотела выразить.
Она надеется, что я честно выскажу свое мнение о ее работах. Многие одобрительно похлопывали ее по плечу по той или иной причине, но для нее имеет особое значение именно мое суждение. Она ведь читала то, о чем я писал, и знала, что я по крайней мере сумею увидеть то, к чему она стремится. Я сказал, что рад тому, что она все-таки решилась позвонить, и рассказал ей, как наш разговор помог мне преодолеть те сомнения, которые я подчас испытывал, намереваясь писать о нью-йоркской школе. Ее неподдельный энтузиазм убедил меня в том, что писать нужно. Она смущенно улыбнулась и отхлебнула вина из своего стакана. «Было весьма неожиданно, — продолжал я, — встретить человека, которого так же, как и меня, привлекали Моррис Луис и Марк Ротко: ведь теперь не осталось больше никого, кто бы интересовался ими. Их канонизировали, а затем забыли». Мне показалось вдруг, что я, пожалуй, несколько преувеличиваю как собственные сомнения, так и решающее воздействие нашей встречи на мою работу, но она внимательно смотрела на меня, пока я говорил, и нельзя было сказать, что все это было неправда. Просто я несколько подчеркнул свои ощущения ясности ради. Элизабет снова похлопала дном стакана по коленке и заглянула внутрь, словно в магический кристалл. Дело не только в том, что она опасается насчет своих картин и поэтому долго колебалась, прежде чем позвонить. Я зажег сигарету, и она коротко взглянула на меня, пока я выдыхал дым из ноздрей. Она к тому же боялась, что я неправильно истолкую ее звонок. Люди так много болтают. Она ведь не может знать, что говорил мне о ней инспектор музеев. Может, я думаю… «Нет, — прервала она себя, — это уж совсем малодушие». «Что?» — спросил я. Она иронически улыбнулась. Может, я думаю, что она из тех, кто гоняется за женатыми мужчинами. Мы немного посмеялись над этим. Я сказал, что она вовсе не похожа на такую женщину, а что касается инспектора музеев, то он говорил о ней только хорошее. Я не упомянул о его многозначительной лисьей улыбке, а вместо этого сказал, что фактически думал так же, когда звонил ей, опасаясь, что она неправильно поймет меня. Вообще поразительно, до чего много мы уже наговорили о себе. Когда встречаешь женщину, то сначала говоришь с ней обо всем на свете, о множестве вещей, которые тебя интересуют. Потом двое начинают говорить в основном о себе, рассказывая свою историю, выслушивая историю своей собеседницы, и о поразительном осознании того, что они оказались вместе. Потом снова начинают говорить обо всем, что их окружает, если только не умолкают вовсе, не зная, что сказать. Может, Элизабет тоже сочла, что мы слишком много говорили о нас, потому что она вдруг поднялась и бодро заявила, что надеется выдержать испытание. После этого она принялась расставлять свои полотна вдоль стены.
Ее картины были вовсе не так уж плохи, как она пыталась их представить, но ее собственное суждение о них тем не менее оказалось точным. Следы источников вдохновения еще не исчезли, но назвать ее эпигоном было бы не совсем верно. Речь пока что не шла об уверенных, почти непомерно уравновешенных абстракциях, которые я семь лет спустя увидел в галерее на Вустер-стрит, но попытки уже были налицо — как в отношении восприятия красок, так и в отношении к материалу, и прежде всего я мог видеть, что она не довольствуется быстрыми, поспешными решениями. Но было еще все же нечто робкое и «жеребячье» в ее полотнах, чуть чрезмерное использование плесени и жидких красок, точно она боялась ясности, боялась придать своим композициям плоть и кровь. Этот страх в самых слабых картинах заставлял ее прибегать к декоративности, украшательству. Она ушла на кухню, и вскоре я услышал, как она там моет посуду. Элизабет роняла на пол ложки и кастрюли, неловкая, как всегда. Она, должно быть, вне себя от страха при мысли о том, как я буду судить о ее картинах. Оставшись с картинами наедине и переходя от одной к другой, я пытался сосредоточиться на том, чтобы сформулировать свое мнение о них. Я чувствовал себя одновременно и успокоенным, и смущенным. То, что мне удалось преодолеть в тот вечер, когда мы ужинали на Спринг-стрит и когда я с облегчением почувствовал, что наконец освободился от моих бесплодных снов наяву о таинственной красавице в садике со скульптурами позади Музея современного искусства, теперь как бы в отместку возникло снова и еще более мучительно при этой нашей встрече, когда мы сидели друг против друга, я — на полуразвалившемся диване, а она — на складном стуле, подняв с пола красивые, длинные ноги и опершись подбородком о колени, так что ее смешные футбольные шорты, о чем она наверняка не подозревала, собрались складками вокруг безупречно округлых бедер и небольшого животика. Я изо всех сил старался устранить с поля зрения эту картину, слушая ее пояснения, почему она едва не отказалась от звонка ко мне, боясь быть понятой неправильно. Но от себя самого я не мог скрыть, что меня влечет к ней. К тому же я изо всех сил старался скрыть это от нее. До чего удручающе тривиально все это было! Неужто я и вправду не могу встретить женщину, которая мыслит и рассуждает созвучно моим мыслям и рассуждениям, без того чтобы не начать немедленно думать о ее бедрах только потому, что они красивы, а она, сама того не подозревая, выставляет их на обозрение моему жадному взору? И это при том, что она недвусмысленно дала понять, что ни в коем случае не хочет, чтобы общая волна, на которую нам удалось настроиться, приобрела эротическое звучание. Я вышел к ней на кухню. Она сидела за кухонным столом с кошкой на коленях, углубившись в чтение какой-то газетной статьи. Я сел напротив нее и сказал, что я думаю о ее картинах. Я не умолчал ни о своем одобрении, ни о критическом восприятии, и что до критики, то я был, пожалуй, даже чуточку жесток в своей откровенности. И подумал о том, был бы я столь же честен, если бы она не дала мне понять, что наше знакомство носит чисто платонический характер? А что, если я просто-напросто слегка наказываю ее за это? А возможно, я принял это разъяснение о том, какого рода должны быть наши отношения, которые она предложила по собственной инициативе, как раз для того, чтобы окончательно обезопасить себя самого от риска наговорить глупостей? Она смотрела на меня, изо всех сил стараясь не моргнуть и рассеянно почесывая кошку за ушком. Когда я умолк, стало совсем тихо, и в этой тишине кошка с мягким стуком спрыгнула с ее колен и потянулась, а потом тихонько отползла в сторонку. Теперь у Элизабет даже не осталось чем занять руки. Она откашлялась, откинула с лица волосы и сказала, что я прав. Она рада, что я был с ней так откровенен, это для нее большой подарок. В сущности, она ведь и сама знает свои слабые стороны, но подчас их начинаешь лучше понимать, когда тебе о них говорит кто-то другой. Жаль только, что она не так уж часто сможет пользоваться моими критическими замечаниями. Мне стало жаль ее, и я попытался дать задний ход, но она настаивала и, можно сказать, упорствовала, предаваясь самокритике, и я наконец вынужден был прямо-таки начать превозносить ее лучшие полотна, дабы положить конец этому самобичеванию.