Все это я рассказал потому, что старый рисовый амбар напротив главного дома и был тем самым местом, где Ёсико и Исаму начали свою семейную жизнь (да там же и закончили, но об этом позже). Куда меньше главного здания, но такой же древний, амбар этот просто лучился классическим сельским очарованием. Они называли его своим любовным гнездышком. Чтобы попасть туда, требовалось пройти через деревянные ворота периода Эдо с приделанной сверху вывеской, которой витиеватыми иероглифами в обычном «травяном» стиле Намбэцу[61] было выведено: «Страна грез». От ворот же до их амбара быстрее было добраться на машине. Им приходилось сначала пройти по узкой тропинке через рисовые поля, подняться на несколько сотен ярдов по крутым ступеням мимо старого заброшенного святилища, охраняемого каменными лисицами и толстым слоем мягкого мха, взобраться еще на несколько сотен ярдов вверх по холму, и лишь тогда наконец, задыхаясь от напряжения, особенно душным летним днем, они попадали в свое любовное гнездышко. Где-то вдали виднелся дом Намбэцу, сразу за которым поднимался небольшой холм с вершиной, слегка напоминающей гору Фудзи. Это была Тайшань — точнее, копия этой священной китайской горы, которую Намбэцу соорудил как часть своего личного ландшафтного парка.
Каким-то непостижимым образом, совершенно нехарактерным для старого мизантропа, Намбэцу сразу же запал на Исаму. Пожалуй, Исаму так и остался единственным, на кого ни разу не обрушилась знаменитая ярость Намбэцу. Впервые они встретились, когда Исаму представлял свои новые скульптуры, на создание которых его вдохновили погребальные фигурки VI века. Появление в Токийской галерее самого Намбэцу так взбудоражило публику, что назавтра об этом трещали все национальные газеты. Намбэцу никогда не считал нужным посещать чьи-либо выставки, каким бы знаменитым ни был художник. Но до войны он крепко дружил с отцом Исаму. А может, ему захотелось взглянуть, что же этот «американутый» смог выудить из надгробных статуэток-ханива. Как бы там ни было — вот он стоит здесь, в темно-синем кимоно, пристально разглядывая экспонаты через стекла очков в стиле Гарольда Ллойда, а все остальные смотрят на него с почтением и ждут, что он скажет. Он же сказал лишь одно слово: «Кэкко». Неплохо. И этого было достаточно. Исаму отправили в большое плавание. А также предложили жилье, где он мог оставаться сколько душе угодно.
К тому времени, когда я решил их навестить, Исаму и Ёсико уже удобно устроились в новой жизни. Погода стояла потрясающая, свежий весенний день, птицы распевали на все лады, и лепестки сакуры опадали с деревьев, как розовые снежинки. Громадный сиреневый «бьюик» с открытым верхом — уступка Исаму американскому образу жизни, еще более претенциозный изгиб пристрастия Намбэцу к пепси, — стоял у ворот, словно только что оставленный своим владельцем. Когда я пришел, Исаму еще работал в своей мастерской в дальней части дома. Ёсико, настоящая сельская жительница в своем хлопковом нежно-голубом кимоно с орнаментом из буквочек X, приветствовала меня взмахом руки, потом церемонно поклонилась и в дополнение, поскольку я все-таки был иностранцем, пожала мне руку. Я расхвалил ее кимоно.
— Поцелуи! — засмеялась она, указывая пальчиком на букву X. — Эту ткань придумал для меня Исаму. Ее соткали для нас в Киото…
Заливая кипятком чайные листья в древнем железном чайнике, она сказала:
— Ты ведь знаешь, как Исаму любит японскую культуру.
Я спросил, как ей нравится ее новая жизнь.
— О, это самое интересное! Я ведь никогда раньше не жила деревенской жизнью. В Китае мы всегда жили в европейских домах. А когда покинула дом, все время жила в гостиницах. Приходится учиться тому, как живут японцы. Исаму так много знает о Японии. Он мой сэнсэй, мой Учитель.
Правда, очень скоро мне стало ясно, что она уже скучает по Голливуду.
— Там жить гораздо, если так можно сказать, эффективнее, — говорила она. — В Штатах и работает все как надо, и энтузиазм окружающих так окрыляет… А здесь, в Японии, — она театрально вздыхала, — вечно одно и то же: этого нельзя, того нельзя, мы здесь так не поступаем! Они как будто гордятся этим!
Конечно, играть японскую «боевую невесту» в американском кино было куда интересней. Здесь же ей все время предлагали только один ролевой типаж — экзотический: корейских проституток, китайских медсестер, а как-то раз даже предложили сыграть девушку из Тайваня. Ей казалось, в Штатах ее воспринимают куда серьезнее.
— Но у меня нет денег, Сид-сан, потому и другого выхода нет. Берусь за все, что предлагают…
Сейчас же она снималась в новом фильме под названием «Леди из Шанхая» в роли китайской певицы.
— Все бы ничего, но я чувствую себя цирковой мартышкой, мартышкой, которая поет на китайском.
Я поинтересовался, как она добирается до киностудии из такой дали.
— О! — сказала она. — Каждое утро сюда приезжает лимузин и встречает меня у ворот. Нужно немного прогуляться, вверх и вниз, но здесь так прекрасно, Исаму просто счастлив… Видел вывеску над воротами? — Она засмеялась. — Знаешь, это ведь на самом деле Страна грез.
Она все время растирала руками ноги.
— Наверное, трудно карабкаться вверх в таких узких деревянных сандалиях?
— Да нет, все нормально, — сказала она.
Исаму, вернувшись из мастерской в большой задумчивости, тщательно вытирал руки куском тонкой хлопковой ткани цвета индиго. Его мастерская была чем-то вроде пещеры, которую он вырубил в каменистом холме за домом.
— Чай, — сказал он, даже не взглянув на жену. — Японский зеленый чай, тот самый, из Сидзуоки.
— Хай-хай, — ответила она и на пятках, стертых до волдырей, заковыляла на кухню ставить железный чайник.
Основная проблема в общении с Исаму — как, впрочем, и с большинством художников, которых я знал, — в том, что тебе никогда не понятно, слушает ли он, что ты ему говоришь. То есть ты можешь говорить и говорить, а художник будет кивать, но глаза его будут вглядываться в какой-то бесконечно далекий от тебя мир, скрытый в глубине его подсознания. И чем глубже он погружается в свое молчание, тем больше твоя болтовня напоминает тебе же самому бред болтливой домохозяйки.
Вот и в этот раз было так же. Я разглагольствовал на темы, которые, как мне казалось, должны заинтересовать его: о буддистских скульптурах, которые я видел в храме Энгаку-дзи, о новом фильме, идущем в Токио, о событиях культурной жизни Японии. Он кивал, как всегда, говорил «да, верно» или «я с вами согласен» — иногда по-английски, иногда по-японски с сильным акцентом, — но я не мог сказать, со мной ли он в эти минуты. В то же время Исаму вовсе не был рассеянным. Когда Ёсико сказала: «А вы вдвоем вечно говорите о сложных вещах!», он обернулся к ней с нежной улыбкой и ответил:
— Ты права. Говорить стоит лишь о том, что находится перед нашими глазами. О птицах, солнце, цветах вишни, о камнях. Все ответы кроются в них. Нужно просто знать, как их найти.
— Так, может, устроим небольшой ланч? — радостно предложила Ёсико.
Так и прошла вторая половина дня: мы сидели на татами у открытой раздвижной стены и пялились на райские кущи. Ничто в том пейзаже — ни бамбуковые рощицы, ни цветки сакуры, ни рисовые поля, ни пруды с разноцветными карпами, — ничто не напоминало о том, что мы живем в середине XX века. В своих владениях Намбэцу запретил телефоны, чтобы уродливые телефонные линии не мешали наслаждаться видом природы. Если глаз не мог заметить ни одного признака современного мира, то нечто подобное происходило и со слухом: вокруг не звучали ни радио, ни громкоговорители — низких механических шумов, которые уже в то время отравляли японцам жизнь. Комната, в которой мы сидели, была абсолютно пустой, лишь на стене висел одинокий свиток — портрет смеющегося монаха.
— Ах! — сказал Исаму. — Это мой мир. До самой смерти не хотел бы уезжать отсюда…
— Но, дорогой, — сказала Ёсико, — а как же Нью-Йорк, Париж, другие места? Разве тебе не хочется поддерживать связь с мировой культурой?
— Да не с кем там связь поддерживать! — хмыкнул Исаму. — Художественный мир Нью-Йорка мне неинтересен. Они — как свора безмозглых гончих, которые пытаются обогнать друг друга на треке. Бегут круг за кругом, все быстрей и быстрей, не понимая, зачем бегут. Нет! Только вот это и настоящее… — Он втянул носом воздух, чуть демонстративно, как это делает ценитель хорошего вина: — Запах моего детства… — Он притянул к себе Ёсико, обнял за талию. — А еще — запах прекрасной женщины…
— Ах вы, американцы! — запищала она, млея от удовольствия.
Он усмехнулся. Я с облегчением услышал, как звуки гонга из главного дома пригласили нас к ужину. Конечно, я обожал их обоих, но счастье друзей можно вытерпеть только в малых дозах.
Мы сидели на полу за изящным резным столом, прямо под большой деревянной рыбой, свисавшей с потолка. Эта рыбина служила противовесом огромному котлу, висевшему над жаровней с горячими углями, в котором, побулькивая, тушилось рагу из мяса дикого кабана с овощами. Намбэцу приготовил также восхитительные сасими с громадными прозрачными креветками — такими свежими, что они еще нервно подергивались от прикосновения наших палочек.