д) Плохо обдуманный ход.
е) Ход, редко встречающийся у любителей, собирающихся и играющих в кафе «Регент», и еще реже у тех, кто играет в кафе «Диван Симпсона».
ж) Выброшен флаг бедствия.
з) Исключительно изящно сыграно.
и) Трудно вообразить ситуацию более плачевную, чем ту, в которую попали бедняги Белые.
к) Изобретательный ход, но это изобретательность от отчаяния.
л) Игра Черных теперь неотразима.
м) Можно похвалить Белых за то упорство, с которым они стремятся сделать все возможное, чтобы потерять фигуру.
н) На этом ходу Эндон, ничего не поясняя (и даже не издав никакого восклицания), уложил своего Короля и Ферзевую Ладью на бок, и в таком положении эти фигуры оставались до самого окончания игры.
о) Coup de repos,[219] правда, несколько запоздавшая.
п) Эндон не объявил «шах» и никаким иным образом не дал понять Мерфи, что он знает о своем собственном нападении на короля противника; сам же Мерфи в соответствии с Правилом 18 Уложения М.З.М. о поведении медперсонала с больными, возбраняющим нанесение вреда пациентам даже при защите от нападения пациента, не был обязан предпринимать какие-либо действия. Проще было бы, конечно, сказать, что и Мерфи просто проморгал этот ход и спасение оказалось просто случайным.
р) Никакими словами не описать те душевные муки, которые испытывали Белые, предпринимая это несмелое наступление.
с) Этот поход одинокой фигуры был проведен Эндоном блестяще.
т) Дальнейшие попытки остановить атаку явились бы делом пустым и раздражающе ненужным, и Мерфи сдается, не дожидаясь простецкого мата, но вполне предвидя его.
После того как Эндон сделал сорок третий ход, Мерфи долгим неподвижным взглядом смотрел на доску, а затем повалил на бок своего Падишаха. Признав таким наглядным способом свое поражение, Мерфи снова уставился на доску и долго не спускал с нее глаз. Мало-помалу, однако, его взгляд перебрался на руки Эндона, сложенные крест-накрест и все еще хватко держащие его же ноги. Эти сияющие ярким цветом халата руки напоминали чем-то хвост ласточки. Глаза Мерфи все больше наполнялись странным скрещением рук и ног, сиянием фиолетовых и алых цветов, мощными провалами черного и через некоторое время перестали видеть что-либо вокруг, кроме размытых ярко-цветных пятен, которые еще через некоторое время слились вместе и превратились в некое подобие Ниери, зыбкое, лишенное четких очертаний; этот смутный, разноцветный Ниери колыхался, в нем там и сям загорались яркие цвета; в ушах Мерфи стояло тихое жужжание.
Усталость и сонливость сморили Мерфи, и он, нырнув головой вперед на кровать, обрушился на доску. Фигуры разлетелись во все стороны со страшным грохотом. В потухающем сознании Мерфи несколько мгновений еще присутствовал образ Эндона во всем роскошестве его одеяний, причем почти столь же яркий, как и сам оригинал, однако и этот образ быстро потух. Мерфи уже ничего не видел, он погрузился во тьму без образов и без оттенков и цветов, что так редко случается с нами после того, как мы выбираемся из утробы; в том мире безобразной и без-цветной тьмы, в который погрузился Мерфи, отсутствовала даже возможность не столько percipere,[220] сколькоpercipi[221] (если мы проигнорируем то тонкое различие, которое присутствует в этих словах), что оказалось такой нежданной радостью. И это было не тупое упокоение, возникшее в результате того, что все чувства замерли, и не уверенное спокойствие, которое возникает тогда, когда что-то уходит из Ничто либо, наоборот, просто прибавляется к Ничто, к тому ничто, которое насмешник из Абдер[222] считал более реальным, чем сама реальность. Время не остановилось – это уж было бы слишком! – однако остановился круговорот обходов и отдыха, ибо Мерфи продолжал лежать на кровати – голова на шахматной доске среди разлетевшихся во все стороны шахматных армий – и впитывать через все тайные отверстия своей усохшей души то без-событийное Одно-Единственное, которое так удобно называют «Ничто». Затем и это исчезло, а точнее, просто распалось, и Мерфи вернулся в реальность, тут же окунувшись в обычные для этой реальности дурные запахи, суровые необходимости, гадкие звуки, от которых вяли уши, и мерзостные виды, от созерцания которых хотелось поскорее закрыть глаза… И вернувшись в эту реальность, Мерфи увидел, что Эндона ни на кровати, ни в палате нет.
А Эндон некоторое время бродил по коридорам, нажимая там и сям на выключатели и кнопки специальной сигнализации, сообщающей о посещениях палат (об этой системе мы уже рассказывали). На первый взгляд показалось бы, что он это делал совершенно произвольным образом, однако на самом-то деле он следовал какой-то аментальной[223] системе, в своем роде столь же точно разработанной, что и его система игры в шахматы. Побродив по коридорам, Мерфи обнаружил Эндона перед «мягкой комнатой», в которой был заключен гипоманиак. Эндон стоял в грациозной позе перед дверью и нажимал поочередно то кнопку, сигнализирующую о посещениях, то кнопку выключателя. Делал он это самими разнообразными способами: то подолгу держал нажатую кнопку, то нажимал и тут же отпускал. Выходило приблизительно таю свет для начала включен, потом нажата кнопка, сигнализирующая о посещении, затем свет тут же выключен; снова включен, нажата кнопка, выключен, и так далее в самом разнообразном порядке. В тот момент, когда Мерфи обнаружил Эндона, тот серьезно обдумывал, не включить ли ему свет снова. Мерфи остановил его руку, когда она уже тянулась к выключателю.
А гипоманиак все это время, растревоженный постоянными вспышками безжалостного света, бросался на мягкие стены своей камеры.
На следующее утро Бом обнаружил у себя на панели сигнализации, что гипоманиака исправно посещали каждые десять минут, начиная с восьми часов вечера и до четырех часов утра, а затем в течение нескольких минут было зарегистрировано множество посещений, которые после этого вообще прекратились. Такое невиданное количество посещений, сделанных в такое невиданно короткое время, его невероятно озадачило – даже потрясло – и эта загадка мучила его, не находя разрешения, да самой гробовой доски. Не найдя никакого толкового объяснения этому странному событию, он объявил, что Мерфи просто сошел с ума, и добавил при этом, что это его ничуть не удивляет. Такое заявление Бома в какой-то степени помогло спасти честь его отделения, но отнюдь не помогло успокоить его взбудораженный ум. А в М.З.М. до сих пор вспоминают Мерфи – вспоминают как санитара, который прямо на работе лишился рассудка, вспоминают с жалостью, насмешкой, презрением и даже с некоторой долей благоговейного страха. Но это его не утешает. Он уже вообще не доступен ни утешению, ни какому-либо другому чувству.
Вернемся к той ночи: Эндон, застигнутый Мерфи перед дверью гипоманиака, спокойно вернулся к себе в палату. Его никоим образом не затронуло то, что его руку остановили как раз в тот момент, когда он пытался, как он сам считал, вернуть своего Падишаха на положенное ему поле шахматной доски, а затем и не допустили снова включить свет в камере гипоманиака. Так уж было написано на роду Эндона, что он постоянно оказывался зависимым от прихотей то ли своей, то ли чужой руки.
А Мерфи, вернувшись в палату Эндона, спокойно сложил шахматные фигуры в коробку, снял с Эндона халат и пулены, уложил его в постель и подоткнул одеяло. Эндон откинулся на подушку и устремил свой взор на нечто невероятно от него удаленное, возможно, на ту букашку, которая видится некоторым людям в безвоздушных пространствах воображения. Мерфи, став на колени рядом с кроватью – весьма низкой, – обхватил голову Эндона руками и повернул ее так, чтобы глаза Эндона смотрели на него или, точнее, чтобы его собственные глаза смотрели в глаза Эндона. Две пары их глаз разделяла теперь совсем узенькая воздушная пропасть, не шире ладони, поставленной на ребро. Мерфи и раньше осматривал глаза Эндона, но никогда ранее не делал это с такой тщательностью, как в тот раз.
А глаза у Эндона были замечательной формы и весьма необычного вида: глубоко посаженные и одновременно на выкате; Природа подшутила над его лицом, расставив глаза столь широко, что брови Эндона и скулы так далеко сдвинулись в стороны, что, казалось, они вообще соскользнут с лица. И цвет глаз Эндона тоже вполне заслуживал быть названным замечательным, хотя бы уже потому, что какой-либо определенный цвет отсутствовал. Белки глаз – а белая полоска наблюдалась даже непосредственно под верхним веком – заполняли, казалось, всю видимую поверхность глаза; зрачки очень сильно расширены, словно Эндон постоянно смотрел на яркий – притом излишне яркий – свет. Радужные оболочки обнаруживались лишь при пристальном рассматривании и представляли собой некое подобие тонкого ободка бледного, светло-зеленого или светло-голубого цвета какой-то зернистой структуры. Ободок этот, казалось, вот-вот начнет вращаться, словно на подшипниках, сначала в одну, а потом в другую сторону, и если бы это произошло, то Мерфи ничуть бы не удивился. Все четыре века – два верхних и два нижних – были вывернуты каким-то непостижимым, но очень выразительным образом, каждое веко немножко по-своему. Такая выворочен-ность придавала глазам выражение, в котором просматривались и хитрость, и растленность, и восхищенное внимание. Приблизившись еще больше, Мерфи разглядел слизь, поблескивавшую крошечными точечками во всех тех слегка красноватых местах, которые были явно воспалены; в одном месте воспаление было несколько побольше и венчиком нагноения окружало корень одной из ресниц. Мерфи рассматривал кружево тончайших сосудиков, чем-то напоминающее сетку мельчайших трещинок на ногте пальца ноги, а в роговице видел свое собственное отражение, ужасно искаженное, крошечное и неясное. Мерфи и Эндон словно изготовились для легкого поцелуя, которым обмениваются бабочки, если, конечно, такое описание их поз здесь уместно.