Медленно, завораживающе извиваясь бедрами, всем телом, она стала плавно кружиться по комнате, и, в каком бы положении ни оказывалась, ее глаза, ставшие еще больше, пристальнее, не отрывались от Меньшенина. Из ее тела еще не ушло полудетское звучание, но именно в замедленном ритме танца проступали, как бы переходя одна в другую тихими волнами, юность и зрелость; пожалуй, это не было мольбой или страстью, это было надеждой, чем-то напоминающим предвестие рассвета, приветом восходящему солнцу, когда первый румянец зари уже лег на лицо, — он еще не грел, но уже проникал в самую тайную глубину души…
И Меньшенин бросился к девушке, прижал ее к себе, останавливая — он больше не мог и не хотел видеть этого нечеловеческого откровения. Он стал быстро и горячо целовать ее лицо, плечи, а затем руки, и она стояла и ждала, прислушиваясь и к нему, и к себе.
— Дай мне выпить, — попросила она, и он растерянно и обиженно улыбнулся.
— Нехорошо закончилось, зачем ты только сказала, — с трудом выговорил он, возвращаясь к столу, и, выливая в стопку остаток из бутылки, вернулся к Заре, — помедлив, девушка вышибла у него из рук стопку и рывком повисла у него на шее.
— Нет, нет, не думай, — говорила она ему в каком-то горячем бреду, целуя его в подбородок, в губы, в глаза. — Все забудь… или сюда… иди, иди ко мне… Зачем такой мрак? Освободи душу… не смей… такой молодой, красивый… не смей! Я тебя спрячу, пылинки не дам сесть…
У самых его глаз сияли ее бездонные, затягивающие во мрак глаза, и он ринулся навстречу. И тогда вспыхнула и пролилась иная волна, окутала дурманящей тьмой, и затем от ненужного понимания, что это лишь минутная отсрочка, был какой-то черный, все растворяющий в себе и окончательно обессиливающий порыв.
На рассвете Меньшенин, опустошенный и легкий, оказался в глухом дворе, недалеко от Новослободского метро. Над Москвой едва-едва начинало светать, гора пустых ящиков, уложенных высоким штабелем, проступала из густого мрака яснее. Он сидел на земле, привалившись к ящикам спиной, и на лице у него блуждала отсутствующая улыбка. Полузакрыв глаза и обхватив одно колено руками, он слегка раскачивался, — ему не к месту вспомнилась смуглая девичья грудь, вспотевшая в ложбинке. Что-то заставило его поднять голову, и он сразу вскочил, — со всех сторон к нему приближались молчаливые серые фигуры. «Все-таки выследили, — мелькнула короткая мысль. — Сработало, Вадим молодец, сам бы Коротченко еще долго бы раскачивался после их дружеской беседы в коридоре института. Ну что ж, как бы там ни было, действительно пора… В путь!»
Он выпрямился, стараясь предельно сосредоточиться, он принимал вызов, — игра будет продолжена до конца. Стрелять в него они не станут, он нужен им живой. Он рванулся в одну сторону, в другую, затем стремительным броском сшиб одного из преследователей. Тотчас перед ним выросло еще двое, — сдвинувшись, они медленно приближались.
Беспомощно озираясь, он отскочил к груде пустых ящиков.
— Ну ты, псих, не дури, — услышал он негромкий, хрипловатый голос. — Не вырвешься, гляди, намнем шею, пожалеешь! Слышишь?
И опять к нему со всех сторон, проступая из мрака, стали приближаться люди в халатах — молча, привычно и настороженно.
— Не трогать меня! Я — координатор мира! Слышите? — воинственно закричал он. — Я вас всех в труху превращу! Не трогать!
Приглядываясь, он повел головой, — размытые фигуры продолжали с профессиональной методичностью надвигаться. И тогда он, еще раз злобно выругавшись и закричав, полез на груду ящиков. Раздался чей-то властный голос, и он вместе с ящиками куда-то обрушился.
Бог был необъятен, большие и малые события нанизывались на один стержень, проникающий пространство сферы отражения, — такова истина сущего. «Пустяки, — сказал он себе. — Нарушив заповедь посвященного, необходимо очиститься, это непреложный закон». Глаза у него стали далекими, отстраняющими, — ни на один миг он больше не оставался наедине с самим собою, и каждое движение, любое его слово выверялось самыми разнополюсными силами. В свое время последует окончательный приговор, и он, вполне вероятно, перешагнет порог небытия — легко, свободно, ни на мгновение не задумываясь. Да и что такое смерть? так сложилось, — его двадцать восемь земных лет уравнялись с вечностью, для него почти не осталось тайн в этом мире, уже по своему рождению он должен взойти на высшую ступень почти абсолютного знания. Хочешь ты или нет, в душе проступило клеймо проклятия — плата за уход от естественной жизни среди здоровых, простых людей с их куцым и безграничным счастьем, с их детскими заботами и горестями, никогда не возвышающимися до трагедии, людей наивных, бесконечно дорогих, придающих смысл и самому космосу.
Он проникал в тайные центры — адские кухни зла и разрушения, всемирных войн и сопутствующих им революций — одни и те же наследственные силы заботливо пестовали будущих смертельных противников и затем безжалостно бросали их друг на друга, отвлекая внимание от себя и своих вечных планов, зародившихся еще в душном мраке весны человечества, — эпохи, господства влажной и жадной плоти. Безымянные тьмы и тьмы человеческие исчезали с лица земли в мученичестве, зато сохранялся баланс верховной власти тайных архитекторов мира, пытавшихся удержать развитие человечества в строго ограниченных пределах, на границе света и тьмы, — для этого трудом десятков поколений возводились гигантские храмы и жертвенники, изобретались лучи смерти и высвобождались космические силы распада, способные в любой момент уничтожить непокорные миры; после ряда основополагающих исследований страх смерти был положен в основу власти, как чувство совершенно универсальное, способное даже с помощью нехитрых технических приспособлений приобрести гипнотическую власть над душой целых народов. Высшие жрецы правящей элиты в недоступных для простых смертных местах копили и обобщали знания и вели летописи времен, — от их внимания не ускользало малейшее изменение в мире, они ощущали зреющий протест, и их тайные щупальца пронизывали всю атмосферу жизни от рождения человека вплоть до его ухода. Интеллект человечества, взятый в их оковы, медленно и неотвратимо деградировал — и в самом организме тайно правящей миром элиты зарождались очаги вырождения и распада — единый закон космоса творил слепо и не знал исключений.
Прислушиваясь к глухой тишине палаты, Меньшенин не шевелился, любое его движение, малейшее изменение в выражении лица, даже ритмы дыхания фиксировались. Отсчет начался, впереди — самое важное, ради чего он, собственно, и явился в мир. Тела не ощущалось, во рту стоял свинцовый привкус, и только мозг оставался ясным и стремительным. Было похоже на проникающий луч, пробивающий мрак в самом неожиданном направлении, выхватывающий из прошлого забытые и с трудом узнаваемые картины. Отсчет начался, и неважно, если ему так и не суждено проникнуть в двойную тайну сознания — в тайну смерти, в силу, управляющую миром зла в самом человеке. Вот и еще вопрос, сформировалась ли она именно здесь, на маленькой и беспомощной планете, или привнесена извне, из холодных и безжалостных глубин космоса, и ее неиссякающий источник именно где-то там, среди всесокрушающих звезд и миров?
Многое проносилось перед мысленным взором Меньшенина в первые дни пребывания в закрытом специальном лечебном учреждении, затерянном в подмосковной глуши, в старом сосновом бору, всегда пахнущем смолой и солнцем, что многое в этом скорбном заведении скрашивало, и хотя Меньшенина сразу же поместили в отдельную палату, он, любуясь из своего зарешеченного окна высокими медноствольными деревьями, был настороже, — он знал, что в его распоряжении всего три-четыре спокойных дня, затем…
Он обрывал себя, он не имел права расслабляться — нужно было подчинить себя одной мысли: выстоять и победить, враг слишком коварен и беспощаден.
Момент перехода в иную жизнь он ощутил кожей, — лицо разгорелось, и он отдался свободе с наслаждением, шумно вздохнул, словно проверяя, в сознании ли он еще или по-прежнему бредит. Он был всего лишь человек, и проникнуть в неведомое — подлинное безумие, хотя за ним и стоял любящий, творящий мир, породивший и его самого.
Дверь бесшумно приоткрылась, и в палату протиснулась маленькая изящная женщина — даже грубая казенная одежда не могла скрыть совершенства линий ее тела. Она была в длинном, ниже колен, халате, из-под низко повязанной косынки восторженно сияли кажущиеся огромными зеленовато-прозрачные глаза. Меньшенин знал ее, здесь все почтительно величали ее Алиной Георгиевной, — она была знаменитой, вероятно, гениальной, актрисой, но наступил срок, и она так и не смогла возвратиться из страны грез, очередное перевоплощение оказалось необратимым. Теперь она каждому говорила: «Ах, какое прелестное утро!»
Осторожно прикрыв за собой дверь, призывая Меньшенина к молчанию, она приложила палец к губам и, наклонившись, прошептала: